Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Историческое сознание и гражданская ответственность — это две стороны одной медали, имя которой – гражданское самосознание, охватывающее прошлое и настоящее, связывающее их в единое целое». Арсений Рогинский
Поделиться цитатой
27 июня 2017

Хейден Уайт: «Практическое прошлое»

перевод фрагмента
Обложка книги
Во вступлении к своей новой книге историк и теоретик Хейден Уайт вновь возвращается к главной теме своих научных исследований – соотношении «истории» и «литературы», «реального» и «воображаемого» в историческом повествовании. Работа Уайта «Практическое прошлое» опубликована в 2014-м году и не переведена на русский язык.

Всю свою жизнь я интересовался взаимоотношениями между историей и литературой. Они занимали меня с тех пор, как я впервые увлекся историей. Как и многие другие будущие историки, сначала я узнавал об историческом прошлом из рассказов о рыцарях в доспехах, королях, походах и битвах, историях Робин Гуда, Роланда и короля Артура, из скандинавских, греческих мифов и, конечно, из истории Рима. В те времена различие между историей и вымыслом растворялось в возбуждающей повествовательности и в магии оживления, которую можно было впоследствии найти в фильмах, где вновь «история» была представлена образами героев, героинь, примерами достоинства и злодейства, магии и колдовства и, разумеется, историями любви и страсти. Я не путал истории, рассказанные в книгах и фильмах (и, конечно, комиксах) с реальностью, и сейчас я думаю, что это было так потому, что я понимал – осознанно или нет – что, будучи историями о прошлом, они не могут быть из той же реальности, из которой сделано настоящее.

Мне повезло изучать историю в университете под руководством одного из лучших преподавателей своего поколения, Уильяма Дж. Боссенбрука, который научил меня тому, что история прежде всего – столкновение идей, ценностей и мечтаний (а не просто «людей и машин»), и что диалектические отношения существует только между концепциями, а не вещами. Радикальная политика может быть построена на отрицании консервативной по принципу «от противного», но взаимоотношения между двумя предметами (скажем, книгой и отбойным молотком) этому принципу не подчиняются. Никак не получится считать молоток чем-то противоположным или противопоставленным книге. Отношения тождества для предметов тоже не работают, хотя Маркс и построил на этой идее свои рассуждения вокруг фетиша золота во вступлении к «Капиталу» .

То же относится человеческим сообществам. Они могут считать себя связанным с другими или противоположными им, и могут действовать в этом ключе, становясь Другим по отношению к какому-то своему Другому, но в реальности они всего лишь отличны друг от друга. По большому счету, Боссенбрук научил меня, что истории сообществ – наций, социальных групп, семей – хотя и определяют себя через противоположность друг к другу, на самом деле просто являются разными. Он научил меня ценить индивидуальность выше различий и прямых оппозиций. Поскольку там, где есть «история», есть только индивидуальности – единичные или коллективные. И раз в истории есть только индивидуальности, сама по себе история должна оставаться скорее тайной, над которой нужно размышлять, нежели загадкой, которую необходимо разрешить. Так же, как в маймонидовской концепции изучения Священного Писания, задачей историописания является скорее взрастить общее замешательство, нежели разрешить его.

С самого начала речь идет о том, что сам термин «история» соотносится скорее с концепцией, нежели имеет материальное воплощение. Эта концепция может описывать «прошлое» или «временной процесс», но и это лишь концепты, а не предметы, у них нет материального воплощения. Мы узнаем прошлое по «следам» или материальному существованию, которое означает не столько вещи ими созданные, а скорее тот факт, что «что-то» случилось в определенном месте или совершило какое-то действие. Чем было то, что случилось, или что именно оно сделало – остается тайной, разрешение которой остается предметом логического вывода или интуиции. Природа их остается гипотетической – все это лишь возможность, а потому, по сути, вымысел. 

Под вымыслом я здесь подразумеваю реконструкцию или некую догадку о том, «что вероятно случилось» или могло случиться в определенное время в определенном месте, в настоящем, прошлом, или даже будущем. Для полного обоснования этой позиции придётся обратиться к онтологии и эпистемологии, не говоря об этике и эстетике исторического письма, однако погружаться в эти темы здесь я не вижу смысла. Моя собственная позиция связана с хорошо знакомыми размышлениями о возможности научного познания «исторического прошлого», а именно того факта, что прошлые события, процессы, институции, люди и вещи более не доступны нам в том же смысле, что современность. Во-вторых, современные профессиональные историки ограничивают себя в выводах относительно прошлого, которые могут быть сделаны после изучения документов, памятников и других следов реальности прошлого. Профессиональные исследования создают настолько фрагментарную картину прошлого, что для удобоваримого изложения она требует «доработки» (то есть работы по сути художественной). Идея о том, что взаимоотношения вещей (а не концепций) логически связны и потому отражают реальность, чересчур метафизична и идеалистична, чтобы в наше время воспринимать её всерьёз.

Я вполне осознаю, что занимаю релятивистскую позицию. Но я не вижу, как правда о нашем знании прошлого или, точнее, исторического прошлом может восприниматься иначе чем сумма культурных презумпциями тех, кто ее создает, и тех, кто хочет согласиться с ними. Это не аргумент в пользу всеобщего релятивизма, поскольку я полностью готов принять критерии корреспондентности и связности как способов оценки правдивости знания о сущностях, доступных обнаружению и прямому восприятию, а также тех, что могут быть «воспроизведены» в лабораторных и экспериментальных условиях. Раз исторические субъекты по определению индивидуальны, они, как говорят британцы, «one-off» – не воспроизводимы экспериментально и не доступны непосредственному восприятию.

Так что я принимаю конструктивистскую позицию с уважением к историческому знанию по причинам одновременно теоретическим (кратко обрисованным выше) и практическим. Она дает мне возможность реконструировать причину сложных взаимоотношений между тем, что называется исторической реальностью (прошлым), историческим письмом и тем, что привыкли называть «вымыслом», но что я сейчас хотел бы (вслед за Мари-Лорой Райан) назвать «литературным письмом».

Обращение к литературному письму как языковому регистру, в котором поэтическая функция доминирует над утилитарной, даёт мне возможность лучше разобраться во взаимоотношениях исторического письма и художественного, развенчать миф об их противопоставленности и взаимном исключении. Только в том случае, если литературный вымысел определяется как письмо о фантастических существах, отношения между историей и литературой должны видеться чем-то большим, нежели оппозицией между реальным миром (прошлым и настоящим) и фантазией, снами, галлюцинациями и т.д. Обращение к литературному письму не только позволяет нам задействовать «поэзию» и «поэтическое» как инструмент анализа, но и позволяют взглянуть на «вымысел», как на часть «литературы», а не некую субстанцию, собирающую в себе все литературное. Как не всякое литературное письмо является вымыслом, так и не всякий вымысел по определению является литературой. Биография и автобиография, описание путешествий и антропологическое письмо могут быть «литературными», не являясь при этом выдумкой, в то время как, например, научная фантастика, любовный романы, теленовеллы, реклама, необязательно являются литературой. Иными словами, вымысел может быть литературным в том смысле, что в нем может преобладать поэтическая функция, в то время как другое письмо подобного рода, клишированное, ходульное или просто написанное по шаблону – может быть чем угодно, но не литературой, так как её поэтическое качество очевидно отсутствует или равно нулю.

В некоторых из моих предыдущих книг я иногда говорил об историческом письме как сочетании фактов и вымысла, а в других случаях даже предполагал, что историописание – особенно нарративного рода – может быть лучше всего понято именно как литература. Многих это дезориентировало, поскольку я не смог прояснить то, что сам термин «вымысел» я использовал в концепции Джереми Бентама – как некое изобретение или конструкт, основанный на гипотезе – а вовсе не тот способ письма, что полностью основан на воображении и фантастических субъектах. Вообще говоря, отношения между историей и литературой формируется на стыке историографии, исторической прозы или письма об «истории» и художественного литературного письма как такового. «Как такового», потому что историография – жанр письма, относящийся к категории творческого. Разумеется, не все историческое письмо является или стремится быть «творческим», в том смысле, какими могут быть поэма, мемуары или роман. С начала XIX-го века большинство исторических текстов провозглашало свою «объективность», не признавая использование риторики или поэтической техники. При этом они по-прежнему предназначены для того, чтоб «рассказывать истории» о том, «что случилось в прошлом» и их авторы по-прежнему исходят из того, что историческая правда лучше всего выражается в хорошо выстроенных нарративах.

Здесь следует пояснить, что в моём понимании прошлое состоит из событий и субъектов, которые когда-то существовали, и что историки верят в доступ к прошлому и подразумевают под этим изучение следов этого прошлого в настоящем. Так же я полагаю, что историческое прошлое изучалось и затем репрезентировалось (или презентировалось) в жанрах письма, которые, по определению, назывались «историями» и судились профессиональными учеными, имевшими право решать, что является «по-настоящему» историческим, а что нет.

Этими словами я фактически обосновал убеждённость профессионального историка в том, что «история» и «исторический» – это просто все, чем практикующие историки сами это признают. При этом следует отметить (и здесь я следую позднему Майклу Оукшотту), что «историческое прошлое» – это конструкт из крайне выборочной версии прошлого, понимаемая как совокупность всех событий и субъектов, когда-то существовавших, но исчезнувших и не оставивших свидетельства своего существования. Поэтому, разумеется, историки всегда должны оговаривать субъект истории: государство, нацию, класс, место, институцию и так далее – о которой может быть рассказана фактическая (в противоположность воображаемой) история.
Иными словами, историческое прошлое должно быть отделено от прошлого как такового – как постоянно меняющееся целое, в котором историческое прошлое – лишь часть.
Оукшотт предположил, что в дополнение к прошлому и историческому прошлому мы должны брать в расчет то, что он называет «практическим прошлым» конкретных людей, групп, институтов и агентов. Прошлое, в которое люди как индивидуумы или члены групп включены для того, чтобы принимать решения в и повседневной жизни, и в экстремальных ситуациях (таких как катастрофы, бедствия, битвы, суды и другие виды борьбы, выжить в которых – задача сама по себе). Как можно легко заметить, в повседневной жизни историческое прошлое и знание о нем практически не используются. Профессиональные историки претендуют на эксклюзивные права на «историческое прошлое само по себе», понимают прошлое по своим собственным правилам, и противостоят любой попытке делать выводы практического или утилитарного толка в настоящем, опираясь на прошлое. Более того, существует расхожее мнение, что всякий профессиональный историк, использующий свои знания для продвижения какого-то современного института или авторитета (нации, государства, церкви и др.), неминуемо нарушает принцип объективности и беспристрастности.

Источники профессиональных историков обычно претендуют на право обнаруживать и нейтрализовывать идеологические препятствия прошлого, созданные для продвижения веры в определенную политическую или социальную программу в настоящем. Так что для чего бы ни было пригодно современное историческое исследование, оно может служить практической жизни только в той мере, в которой может корректировать, нейтрализовывать или уничтожать мифы и иллюзии в отношении прошлого, созданные интересами прежде всего практического толка. Здесь и лежит фундаментальный конфликт между историческим прошлым и практическим прошлым в современных просвещенных секулярных обществах. Но отчасти и поэтому такого рода общества нуждаются в объяснении практического прошлого, которое, имея дело с тем, что часто называют «историей», использует дескриптивные техники, анализ и презентации, схожие с теми, что культивируют профессиональные историки – главным образом в форме нарратива, нежели просто фактической информации. В современных западных обществах основной жанр, выработанный для этих целей – это реалистический роман, особенным свойством которого, по мнению Эрика Ауэрбаха, является наличие «истории» в качестве главного референта. Но в современном реалистическом романе, «история» отсылает к практическому прошлому, которое профессиональные историки не признают за объект для исследования и предмет по-настоящему научного и объективного изучения.

Это прошлое, впрочем, вполне поддается литературному, художественному или поэтическому осмыслению. Художественное обращение с прошлым – как это отображено в разных особенностях модернистского романа (но есть и в поэтическом и драматическом дискурсе) – обращается к реальному прошлому как универсальному референту (то, что в дискурсивной теории называется «сущностью его содержания»), но фокусируется на тех аспектах реального прошлого, с которым историческое прошлое дел не имеет. Например, политика прошлого – это конвенциональный объект для исторического расследования, не только потому, что это важный элемент жизни общества, но и потому, что он создает тот тип документального свидетельства, который дает возможность для создания настоящей исторической реконструкции ее эволюции. С темами вроде «любви» или «работы» или «страдания» и разным типам взаимоотношений между ними дело обстоит противоположным образом – их практическое изучение возможно только через воображаемое и гипотетическое. Представление о «настроении» или атмосфере в Европе после Холокоста в «Аустерлице» Зебальда или послевоенного Ньюарка, штат Нью-Джерси, в «Американской пасторали» Филиппа Рота тем не менее «историчны», будучи скорее воображаемыми, нежели построенными на каких-то источниках. Ни одна из этих работ не может в полной степени называться «вымыслом», хотя обе написаны в манере, которую принято считать «художественной». Их абсолютный референт – «история», несмотря на то, что манифестируются они как воображаемые. Обе эти книги – прекрасный пример того, что я хотел бы называть «исторической прозой».

27 июня 2017
Хейден Уайт: «Практическое прошлое»
перевод фрагмента

Похожие материалы

15 ноября 2016
15 ноября 2016
13 октября в «Мемориале» состоялась презентация книги «Вторжение: Взгляд из России», в которой чешский журналист Йозеф Паздерка собрал статьи исследователей из Чехии и России о вторжении советских войск в Чехословакию в 1968 году. УИ публикуют отрывок из статьи самого Паздерки, открывающей книгу.
18 ноября 2013
18 ноября 2013
Статья венгерского социолога Евы Ковач, на основании которой был прочитан доклад на конференции "Память о Холокосте в современной Европе: Общее и разделяющее" (Москва, сентябрь 2013)
10 января 2017
10 января 2017
Гузель Яхина, автор романа «Зулейха открывает глаза», рассказывает в интервью "УИ" об осмыслении истории, кинематографических корнях романа и многом другом.
20 ноября 2013
20 ноября 2013
Представьте себе, пожалуйста: писать нужно о позитивном и о том, что у всех. А вам хочется рассказать о том, как вы в 18 лет попали на войну. Или о том, что вы любите, а вас – нет. Или о том, что вы на что-то надеетесь – нет, все-таки не очень надеетесь. Когда стало можно грустить в стихах и песнях? Что такое неофициальная культура? Что можно выразить в стихах, а что – в песне? Почему о своей жизни Окуджава больше писал в стихах и прозе, а о чувствах, которые могут испытывать все, – в песнях? Обо всем этом с песнями Окуджавы, картинками и разговорами с исследователем жизни и текстов Окуджавы Ольгой Розенблюм.

Последние материалы