Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Историческое сознание и гражданская ответственность — это две стороны одной медали, имя которой – гражданское самосознание, охватывающее прошлое и настоящее, связывающее их в единое целое». Арсений Рогинский
Поделиться цитатой
25 мая 2021

Писать историю в опасные времена

Лекция Карла Шлегеля на Рогинских чтениях в Москве
Карл Шлегель во время чтения лекции
В конце марта немецкий историк Карл Шлегель выступил на Чтениях памяти Арсения Рогинского в Москве. Он прочитал лекцию об ответственности историка, о связи истории с политикой и о том, что даже когда занимаешься «чистой наукой», абстрагироваться от актуального и насущного невозможно. Хотя в лекции много отсылок к событиям, которые ее окружали, содержание совсем не утратило актуальности, скорее даже наоборот. С разрешения Шлегеля мы публикуем текст его лекции на русском языке с небольшими сокращениями.

Дорогие друзья и коллеги!

Прежде всего, хочу поблагодарить вас за приглашение на Рогинские чтения, которые снова проходят в этом году. Благодарю «Мемориал» за их проведение, несмотря на ограничения, наложенные пандемией. Я бы с удовольствием приехал в Москву, чтобы снова увидеть друзей и коллег, осмотреть город. Я не был в ней 3 года.

Последние несколько недель мы часто видели репортажи, от которых не могли оторваться. Тяжело было смотреть, как маршируют «космонавты»-омоновцы, как жестко они действуют. Было видно, что насилие организовано идеально: аресты, помещение в автозаки, а затем в изоляторы, которые уже не могли принимать такое количество арестованных. Все происходило на наших глазах, в прямом эфире: Алексей и Юлия Навальные в самолете, летящем из Шенефельда в Москву, полицейская операция в аэропорту, самолет, перенаправленный в Шереметьево, паспортный контроль, задержание, снимки из Химкинского отделения полиции с портретом Ягоды на стене. Мы сидели, смотрели, страдали от бессилия, хотя в Берлине и прошла демонстрация у российского посольства на Унтер-ден-Линден. Мы были обречены лишь наблюдать со стороны, несмотря на желание быть активными участниками. До глубины души тронули нас кадры собравшихся людей: во Владивостоке, в Якутске — при минус 50 градусах, — в Иркутске, Чите, Новосибирске, Екатеринбурге, в Москве, в Санкт-Петербурге.

Странно думать об историографии, находясь в Москве — или здесь, в Берлине, — когда история догоняет и обгоняет нас. Что интересного может сказать историк, смотрящий извне, живущий в комфорте и безопасности, о «задачах историка»? Где мы находимся — на историческом семинаре, где обсуждаем сферы исследований, методологические вопросы и актуальные темы? Или нам — ученым, публицистам, политическим активистам, интересующимся Россией — нужно что-то предпринимать в трансграничном масштабе?

И то, и другое. Ясно одно — это не исторический семинар в вакууме. Мы живем в необычное время, и историки — не просто эксперты, ученые не от мира сего, они — очевидцы, которые — нравится им это или нет — участвуют в событиях современности.

Историк как очевидец

Каждое поколение, каждая эпоха заново пишет историю — именно так Гете описал тот факт, что каждое поколение живет и мыслит в своем собственном горизонте опыта и ожиданий (как выразился историк Рейнхардт Козеллек). Это не означает, что прошлое —  события, даты, места, людей — можно переписывать по желанию. Это значит только, что меняется наш взгляд на прошлое. Что вопросы, которые мы обращаем к прошлому, меняются так же, как и в настоящем, где разные точки зрения сосуществуют и конкурируют друг с другом.

От взгляда смотрящего зависит, что он видит, что привлекает его внимание. Как это ни странно звучит, мы, современные историки, обладаем огромной властью. Именно мы — совершенно незаслуженно! — имеем право решать, что интересно и важно, а что второстепенно. Это мы, живые, заставляем мертвых говорить, предоставляем свой голос тем, кто не может сказать ни слова. Но у нас также есть возможность заставить их замолчать, игнорируя их или оставаясь безразличными.

Все знают, о чем я говорю. Я говорю о людях, намеренно отодвинутых на периферию, пропавших без вести, депортированных, замученных, казненных и забытых нацистским и сталинистским режимами. О тех, кто был изгнан из, из пространства коллективной памяти, как это назвал Морис Хальбвакс. И потребовалась долгая и мучительная борьба, чтобы это изменить.

Когда я говорю о трудностях этой работы, я в первую очередь имею в виду не препятствия, вызванные государственным давлением и цензурой, а вопрос о том, как вообще возможно приобщиться к опыту людей прошлого, услышать их. Мы с ними имеем очень разный горизонт опыта и ожиданий. Как поколения будущего, выросшие в свою эпоху, могут найти доступ к миру и опыту, из которых они исключены по причине возраста? Что касается недавнего прошлого, то решение проблемы кажется более простым: есть семейная история, передача жизненных знаний и опыта. И все же проблема замкнутости, чуждого, недоступного прошлого остается.

Возможно, мой вопрос кажется банальным: как может кто-то, даже историк, писать о насилии и войне, если он только читал об этом или слышал и видел в новостях? Как можно понять подлость, низость, садизм, если мы выросли в спокойных, стабильных условиях, в порядочном обществе? Что мы можем знать о храбрости, если сами никогда не подвергались настоящим испытаниям? Как можно понять риск, которому подвергались люди в переломные и мрачные моменты истории, если нам самим никогда не приходилось принимать решение в условиях, когда все поставлено на карту? Часто говорят, что историографией лучше всего заниматься sine ira et studio (без гнева и пристратия), что объективность возможна только на расстоянии и при преодолении личных отношений с субъектами и событиями. Я думаю, что верно обратное, и это больше соответствует специфике исторической работы: cum ira et studio (с гневом и пристрастием). Работа с историей требует дистанции, но также и сопереживания, без которого нет понимания. Требуется комбинация, которая знакома нам из этнологических исследований — «включенное наблюдение» в течение длительного времени. Работа историка — это больше, чем знание истории, и она имеет прямое отношение к живому историческому сознанию. Живое историческое сознание выходит за рамки «антикварного сознания», которое некритически подтверждает только то, что было — как это называл Фридрих Ницше. Однако носитель исторического сознания не должен и вставать на позицию всезнайки, произнося моральные проповеди в адрес старшего поколения. В живом историческом сознании «знание и интерес», как выразился Юрген Хабермас, сливаются воедино. Они направлены против доктринальных допущений и цензуры, защищают себя от инструментализации с какой бы то ни было стороны. Только тот, кто позволяет многим голосам высказать свое мнение в настоящем, будет делать то же самое при исследовании прошлого. Между отношениями господства в настоящем и отношениями господства в истории и над историей существует взаимосвязь. Диктатура не только повелевает людьми, но и устанавливает власть над интерпретацией прошлого.

Историки должны прежде всего настаивать на открытом доступе к источникам, которые позволяют нам нарисовать истинную картину прошлого. Из этого следует вывод, что не только прошлое учит нас чему-то о настоящем или даже будущем, но и наоборот: настоящее и дискуссии в настоящем — это школа, в которой вырабатывается восприятие истории.

Мемориал — работа над историей и современностью.

О деятельности «Мемориала» как исторического и правозащитного общества, его истории, его основателях и представителях, известных и уважаемых во всем мире, писались и пишутся диссертации — мне нечего добавить сюда. Основатели «Мемориала» начали с борьбы за свободный доступ к архивам, к хранилищам памяти. Но их не удовлетворяло только ожидание, они создали собственный уникальный, невероятно богатый архив, проводили исследования, собирали свидетельства того, что осталось от жизни в лагерях и от их обитателей. Они обнаружили массу распыленных, фрагментированных знаний — воспоминаний, изображений, артефактов — разбросанных по всей стране. Они завоевали доверие тысяч людей и, — как пафосно это ни звучит, — спасли их свидетельства для человечества. Все это трудно представить себе спустя 30 лет после основания и начала работы организации в доме на Малом Каретном переулке, который вскоре стал тесен. Как удалось создать эту огромную базу данных с миллионами имен, дат жизни и свидетельств, которых раньше никто не видел? Чтобы взяться за это, требовалось огромная уверенность в нужности этого дела, страсть и энтузиазм. Сегодня мы — и я тоже — просто заходим на домашнюю страницу Мемориала, в базы данных — и пользуемся хранилищем опыта и воспоминаний сотен тысяч людей. Можно листать списки погибших, находить имена жертв и места проведения массовых операций в 1937/38 годах. Можно перемещаться по карте империи, где изображены лагеря с их кладбищами, монастыри, превращенные в тюрьмы, места массовых расстрелов. За каждой записью стоит свидетельство, долгое исследование, потребовавшее много сил, многолетний поиск или случайная находка. В фондах архива можно найти истории жизни людей и истории поиска этих свидетельств. «Мемориал» организовывал туры и экскурсии — например, на Соловки, или по окрестностям Лубянки (московская «топография террора» между Октябрьской/Никольской, 23 и Пантелеймонским переулком). Мы обязаны «Мемориалу» замечательными справочниками, которые стали базовыми работами по исследованию системы ГУЛАГа. Каждый, кто работал с ними, знает, какие усилия были вложены в эти тома, с какой тщательностью они подготовлены.

Мы часто смотрим только на офисы «Мемориала» на Каретном ряду в Москве или на улице Рубинштейна в Санкт-Петербурге, но мы знаем, что активисты всех возрастов работали в сотнях мест за пределами столиц, чтобы собрать эти данные. Тысячи школьников и студентов уже много лет принимают участие в конкурсах, исследуя историю собственных семей и публикуя материалы, ей посвященные. Мы знаем, что многие инициативы были связаны с долгой и изнурительной борьбой. Без этой упорной борьбы не было бы, конечно, Музея ГУЛАГа, который мы можем посетить сегодня. Без Мемориала, вероятно, не было бы архитектурного конкурса и не было бы строительства «Стены скорби», торжественное открытие которой в 2017 году не смог не посетить даже президент.

Мемориал как первопроходец и образец для подражания

Я считаю, что подобное невозможно как чисто академический научный проект. За этим стояли приверженность, жизненная энергия многих людей, которые создали «Мемориал». Потому что они считали, что обязаны сделать это для себя и других. Поколение основателей получило из собственных семей информацию, которую несли с собой вернувшиеся из лагерей. Этому сопутствовала “оттепель”, оптимизм поколения 60-х, увлечение историей, которая так долго замалчивалась, опыт свободы, а впоследствии — готовность сесть в тюрьму за запрещенную рукопись. Потом, в перестройку, все изменилось: было сказано то, что раньше нельзя было назвать своим именем; не проходило и дня, чтобы в новостях не сказали чего-то ошеломляющего. На свет вышло то, что с большими рисками тайно взрастало в частном пространстве, на кухнях.

Это может показаться романтизированной версией предыстории 70-х и 80-х годов. Но я не забыл, какой ценой за это заплатили диссиденты: слежка, допросы, аресты, лагеря, запрет на профессию, ссылка и эмиграция, физические угрозы, иногда смерть. Я просто хочу прояснить, что работа, проделанная «Мемориалом», была наполнена энтузиазмом, борьбой за справедливость, стремлением к истине, несгибаемостью. Вот что я имею в виду под живым историческим сознанием.

Верно говорится: нет будущего без критического изучения прошлого. Но так же верно другое: невозможно критически изучать прошлое без социальных и политических условий, которые делают эту работу возможной. Таким образом, борьба за свободу мнений и гражданские права возникает не только как «урок истории», но, наоборот, как предпосылка для изучения истории.

Возможно, здесь возникает вопрос, почему я не говорю о немецком опыте обращения с историей. Можно многому научиться из того, как общества справляются со своим прошлым. Нет общеприменимого способа, нет чемпионов мира в критическом изучении прошлого, есть только «лучшие практики», на которых можно учиться. Я разделяю скептицизм Теодора Адорно по отношению к концепции «преодоления». Нельзя «преодолеть»прошлое. Можно говорить о нем, признать, что происходило, сделать выводы. Но ничего не удастся таким образом «преодолеть», нельзя перевернуть страницу, излечить раны до конца. Шрамы останутся.

Случай Германии, как и любой другой страны, особенный, потому что в Западной и Восточной Германии были две разные конкурирующие ретроспективы и интерпретации, которые во многом дополняют друг друга в их слепых зонах и недосказанности. Но ясно, что потребовалось много времени, прежде чем страна нашла в себе силы после тотальной моральной катастрофы национал-социализма вспомнить свою собственную историю соучастия в преступлениях. Я бы сказал, по крайней мере одно поколение.

Если можно так выразиться, опыт Советского Союза, а затем опыт России сделали меня историком. Этот опыт вывел меня за пределы границ Германии, западного мира. Я узнал мир, историю и людей, которых не забуду до конца своих дней. Я многое видел только издалека, через своих друзей-диссидентов, которые жили в эмиграции, а также в Москве в 1980-х и особенно в 1990-х. Тогда мы встречались, например, с Александром Некричем, ветераном войны, фронтовиком, историком — его научным руководителем был Иван Майский! В конце хрущевского периода он исследовал дискуссию о предыстории 22 июня 1941 года, а затем эмигрировал и осел в Гарварде. Я встречался со Львом Копелевым во время его пребывания в Кельне, с такими диссидентами, как Борис Вайль и Петр Григоренко. Дружил с Гариком Суперфином, который сидел с Арсением Рогинским в лагере. Он показал мне, на что способен одаренный архивист. Я называю его германским Борисом Николаевским, который помог создать один из самых важных архивов об инакомыслии в Восточной Европе. С Рогинским я познакомился только в 1990-е годы, но уже читая «Память» и «Минувшее», понимал, что начинается новая глава. От Дмитрия Лихачева я узнал, что такое культура Серебряного века, а также о времени, которое он провел на Соловках. Я также наблюдал «архивную революцию», работал в ЦГАОР (который позже стал ГАРФом) и в спецархиве. Как мы знаем сегодня, это длилось недолго, но Мемориал остался верен своему первоначальному предназначению.

Почти все мои разговоры в Москве 1980-х неизбежно приводили к рассказам о том, что случилось с родителями, родственниками и друзьями в 1937 году — и это было для меня, западного «левого», чрезвычайно интересно, хотелось прояснить историю для себя.

Истина фактов, «А король-то голый».

Решающим моментом, границей, на которой историческое мышление в позднесоветской империи сломалось, был вопрос исторической правды и требование доступа к свидетельствам, источникам, закрытым хранилищам. Поначалу не нужен был новый нарратив, другая история в противовес официальной — достаточно было строго следовать фактам, документам, доказательствам. Как сформулировали Александр Солженицын или Вацлав Гавел: «жить не по лжи, жить правдой».

Почти через 30 лет после этого грандиозного открытия противники решили взять реванш, и процесс уже идет. Я говорю не только о затрудненном доступе к архивам, но и о юридической и медийной стигматизации и преследовании независимой научной работы как деятельности «иностранных агентов» — язык 1930-х и 1940-х годов, который считался исчезнувшим. Я говорю о ежевечерней безнаказанной травле со стороны Владимира Соловьева и Дмитрия Киселева на государственных телеканалах. О беззаконии и произволе, которые мы видели недавно на процессах против Навального. Это может коснуться любого. Власть показала: Мы с вами делаем, что хотим.

Происходят вещи, которые я не мог себе представить в годы, когда все начиналось. Законы, криминализирующие критическое представление об истории, показательные судебные процессы и тюремное заключение неугодных историков (например, Юрия Дмитриева в Петрозаводске), разорительные штрафы против НКО, которые принудительно классифицируются как «иностранные агенты» и в любой момент могут быть закрыты. В тюрьмах практикуются пытки. Доходит до убийств активистов оппозиции. В Беларуси снова опущен железный занавес, Никита Михалков размышляет о философском пароходе 1921 года, то есть о преимуществах принудительной ссылки оппозиционеров вместо заключения или расстрела. Вернулась и лексика: враг народа, иностранный агент, шпион, вредитель, изменник родины.

Это выглядит как возвращение, восстановление status quo ante, дежавю, но это не так. Страна и мир коренным образом изменились, и борьба за историческую правду стала бесконечно более сложной, чем в последние дни Советского Союза.

Борьба за правду, продолжение борьбы в неопределенных условиях.

Как бы ни называлась новая власть — автократия, диктатура, клептократия, мафиозное государство, слияние государственных властных структур и спецслужб — эта новая власть тоже борется за культурную гегемонию, за идеологическую легитимацию, и должна заручиться поддержкой снизу. Это происходит, как показал Лев Гудков, не посредством позитивной программы модернизации и внутренних реформ, а посредством «негативной интеграции народной общности» любыми средствами: создание образа врага и его предполагаемых агентов в собственной стране, разжигание страха перед угрозой агрессии, имперские великодержавные фантазии, физическое устранение членов оппозиции.

Для реализации культурной гегемонии требуется исторический нарратив, соответствующий амбициям новой власти, новому языку во внутренней и внешней коммуникации. Чтобы политика могла использовать историю, необходимы новые нарративы, которые уже созданы. Чтобы быть правдоподобными и достоверными, они всегда должны содержать некоторую правду. Нужны не только откровенная ложь и обман, как с «зелеными человечками» в Крыму, но и полуправда. Переоценка и пересмотр истории проистекают из новых имперских амбиций: Крым как место крещения Владимира Великого, Киев как «мать городов русских», единство Царской Империи и советского народа, русская революция как разрушение, начатое извне.

Массовый террор не отрицается, но он только представляется как неизбежный, как сопутствующий ущерб при в целом впечатляющей истории развития и модернизации. Существование секретных протоколов к Пакту Молотова-Риббентроппа больше не оспаривается, но их интерпретируют так, будто это было самостоятельное и даже хитрое решение Сталина, направленное на предотвращение союза между нацистской Германией и капиталистическими странами. Вторая мировая война началась не 1 сентября 1939 года, а только с германского нападения на СССР 22 июня 1941 года, и закончилась победой в Великой Отечественной войне. Больше не отрицается, что тысячи поляков были убиты в Катынском лесу по приказу советского руководства, но эти жертвы сравниваются с тысячами солдат Красной Армии, погибших в лагерях для военнопленных во время польско-советской войны. В массовых захоронениях, обнаруженных в Сандормохе, уже не жертвы расстрелов НКВД в 1937 году (или, по крайней мере, не только они), но и советские солдаты — жертвы финских агрессоров.

Карл Шлегель читает лекцию

Все это укладывается в неоимперский нарратив. Причем здесь мы имеем дело не с новым сталинским «кратким курсом», а с эклектичным нарративом, который нелегко опровергнуть именно потому, что истина и ложь в нем взаимосвязаны. Все это представляется в СМИ и музеях и находит свое отражение в оформлении и перекодировке общественных пространств, возведении памятников (Владимир Великий, полемика о Дзержинском и Александре Невском на Лубянке), в реконструкциях советских ритуалов.

Поэтому я хотел бы отметить три момента.

Первый — это иллюзия и самообман после 1989 г. Я не думаю, что общим знаменателем настроений вокруг 1989 г. было «ощущение триумфа». Я думаю, что Стивен Коткин лучше всего описал духовную ситуацию после распада Советского Союза: «Армагеддон предотвращен». Оглядываясь назад, можно улыбнуться наивности теоретиков трансформации, но важно, что трансформация авторитарного режима в более или менее правовое государство возможна, она — за редкими исключениями — происходила.

Как следует признать, 30 лет спустя все обернулось иначе, и не только в случае России. Идея некоторого линейного процесса — от советского государства к постсоветской Российской Федерации, от тоталитаризма/авторитаризма к либеральной системе — все еще полностью отражала ожидания мира, жившего в концепции холодной войны.

Людям моего поколения пришлось заново понять, что история нелинейна, что политические процессы могут выйти из-под контроля. Что развитие определяется не рациональностью и не компромиссами, которых достигают на переговорах за круглым столом или в парламенте. Скорее роль играет элементарная система «свой-чужой», как формулировали Ленин и Карл Шмитт. Нам пришлось заново понять, что менталитет и модели поведения, которые складывались на протяжении поколений, не исчезают в одночасье. Что политические системы могут рухнуть, но образ жизни, возникший в них, может существовать еще долго.

Какое отношение это имеет к работе историка? С окончанием послевоенного порядка мы вступили в эпоху перемен. Это ситуация, в которой самоочевидное перестает быть самоочевидным, а привычное больше не работает. Все, что до сих пор считалось не требующим доказательств, приходится доказывать. Земля под ногами исчезает. Это ситуация, в которой Ханна Арендт призывала «мыслить без барьеров» со всеми возможностями и рисками. Мы живем в едином глобальном пространстве. Одновременное наблюдение процессов в мире и прогрессирующая дифференциация в обществе приводят к усложнению нашего восприятия. Становится все труднее найти свой путь в этой асинхронной одновременности (как назвал ее Эрнст Блох) — провести четкую грань между тем, что есть на самом деле, и тем, что мы испытываем только виртуально.

Разрыв этой границы имеет давнюю предысторию. Он начался не вчера и не с обсуждения фейк-ньюз. В дискуссиях эпохи постмодерна давно отмечалось, что наше представление о вещах и событиях важнее самих вещей и событий. Сегодня виртуальное — это объективная реальность. В «лингвистическом повороте» исторических исследований, по словам Хайдена Уайта, речь шла уже не о реальности и реконструкции истории из источников. На первый план выходила форма нарратива в ситуации, когда история подчиняется законам литературы, а не наоборот. Интерпретации и точки зрения становятся важнее фактов, дискуссии историков — важнее событий, о которых свидетельствуют источники.

Утверждение, что существует реальный мир за пределами изображений и проекций, считается эссенциалистским и подлежит деконструкции. Постмодернистская теория подразумевала релятивизацию ранее установленных величин, таких как универсализм, который был деконструирован как чисто евроцентристская западная идеология. Даже Новое время и эпоха Просвещения были классифицированы как идеологические явления, попали под подозрение как попытка доминирования и интерпретированы как предшественники тоталитаризма. Многое — наступление ислама, усиление влияния  евангельских христиан — указывало на то, что нельзя больше говорить о конце религии в результате секуляризации, скорее нужно говорить о силе нерационального.

Все это вместе похоже на прощание со старыми истинами и утопиями ХХ века и начало поиска новых ориентиров. За оптимизмом 90-х последовала фаза меланхолической рефлексии, даже пораженческие настроения.

Должен признаться, 30 лет назад я думал: сейчас, когда открылись архивы, стали свободно распространяться мнения и идеи, проводятся международные конференции, — впереди лежит огромное поле работы, толпа молодых людей с нетерпением ждет возможности открыть этот ранее скрытый континент. Это было видно по моим студентам. Конечно, приходилось считаться с сопротивлением. Но что будет атака на завоеванную свободу, что будет жесткий реванш — это я понял лишь гораздо позже.

Сегодня свобода мнений, научных исследований и независимой исторической работы не только находится под угрозой, но и частично уничтожается. Это делается с помощью новых, более строгих законов, языковых правил, канонизированных и обязательных исторических интерпретаций, запугивания и цензуры. Историография, которая не хочет становиться пособником государственной исторической политики, нуждается в публичном пространстве, прежде всего в свободном доступе к источникам и в свободе контактов, в том числе трансграничных.

Второй момент, который я бы хотел отметить: борьба за истину, четкое разделение между фактом и вымыслом в постмодернистском дискурсе не устарели.  Революция Интернета расширила пространство для производства наших знаний и коммуникации до бесконечности. Но она не отменяет различия между реальным и виртуальным. Однако она требует новых методов, чтобы сохранить и отточить наши суждения. Сохранение или отказ от различия между фактами и вымыслом имеет серьезные последствия для споров в публичном пространстве. Невозможно все огульно объявить правдой или ложью, и различие между правдой и ложью — отнюдь не вопрос точки зрения, как указал Петр Померанцев в своем подробном анализе российской пропаганды после аннексии Крыма.

Третье: выросло одно или даже два поколения которые уже не имеют прямого опыта жизни в послевоенном мире. Появился новый горизонт опыта и ожиданий, в то время как предыдущий, то есть нашего поколения, постепенно исчезает. Бывает, что два разных горизонта пересекаются. Происходит неизбежный перелом и одновременно закладывается основа для нового опыта. В определенном смысле историки в таких точках разрыва выступают посредниками, переводчиками. Они помогают сохранить преемственность, перекидывая мостик к новому поколению, у которого еще все впереди. Которое освободится от традиций мёртвых поколений, по выражению Маркса, «тяготеющих, как кошмар, над умами живых».

Вывод прост: необходима защита пространства, в котором возможна работа историка; защита свободного доступа к историческим свидетельствам; защита истины — против явной фальсификации или против опасной и соблазнительной формы полуправды; сохранение границы между фактом и вымыслом для приобретения иммунитета к манипуляциям и демагогии. Все это очевидно, об этом не пришлось бы говорить, если бы не опасность.

Я говорил не только о дискурсах в целом, но и о моем собственном опыте. О неопределенности, о том, чтобы подвергнуть сомнению устоявшиеся предположения. О пересмотре и шокирующем опыте: как будто придется снова ходить в школу, начинать все сначала, вновь задумываться о том, что казалось давно знакомым. Вдруг снова попадаешь во «тьму живого настоящего», в неуправляемую суматоху мира, в котором мы живем. И тогда внезапно чувствуешь себя потерянным, не готовым к тому, что история, которую ты наблюдал как историк и очевидец, не привела к хэппи-энду или, по Канту, к «эпохе вечного мира». Сейчас не то время, когда можно отстраненно писать свои «зрелые работы». Я скажу так: мы снова на арене, и история, которую мы напишем, зависит от того, чем закончится битва на арене сегодня.

Карл Шлегель, Берлин, март 2021 года

авторизованный перевод Миахила Фирстова

P.S.

Я хотел бы присутствовать на конференции, например, чтобы обсудить, что мы могли бы сделать в этом году, когда исполняется 80 лет со дня нападения Германии на Советский Союз 22 июня 1941 года. Как достойно почтить память жертв и избежать использования Великой Отечественной войны для пропаганды, что сделал Путин в прошлом году 9 мая? Как известно, в результате пандемии все вышло совсем не так, как планировали кремлевские драматурги. В этом году, я думаю, мы должны придерживаться тех свидетельств, историй, воспоминаний, которые хранятся в «Мемориале». Мы должны донести это до людей в Германии, где все еще недостаточно знают о войне на востоке, и изменить ментальную карту в головах людей. Многие из них ничего не знают о том, как разыгрывалась война Германии против Советского Союза — не только в России, но прежде всего в Беларуси, Украине, странах Балтии и Польше. Здесь еще многое предстоит сделать.

25 мая 2021
Писать историю в опасные времена
Лекция Карла Шлегеля на Рогинских чтениях в Москве

Похожие материалы

11 ноября 2015
11 ноября 2015
В своей лекции экономист и бывший сотрудник Госбанка Константин Скоркин рассказывает о редкой и малоизученной теме - местах лишения свободы в Москве и области догулаговского периода (1917-1920-е)
6 августа 2010
6 августа 2010
Автор книги Андрей Портнов, украинский историк, главный редактор журнала «Украϊна Модерна» (Киев), рассказал о книге и опыте нациестроительства на публичной лекции
30 марта 2018
30 марта 2018
Расшифровка лекции Арсения Рогинского с комментариями Никиты Петрова и Яна Рачинского.

Последние материалы