Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Если мы хотим прочесть страницы истории, а не бежать от неё, нам надлежит признать, что у прошедших событий могли быть альтернативы». Сидни Хук
Поделиться цитатой
8 ноября 2012

Ирина Щербакова: «Опыт террора – это опыт травмы»

Интервью РГ
 Фото Виталия Белоусова. Источник: www.ria.ru
29 октября у Соловецкого камня, Москва. Фото Виталия Белоусова. Источник: www.ria.ru
Интервью Ирины Щербаковой, руководителя просветительских программ Международного Мемориала, корреспонденту «Российской газеты» Елене Яковлевой о том, как складывалась «карта памяти» о репрессиях в России.

– Как складывалась «карта памяти» о репрессиях?

Ирина Щербакова: Десятилетиями и в очень трудных условиях. В 1953 году, когда умер Сталин, общество было поражено немотой. Конечно, были люди, все понимавшие и при этом что-то писавшие – дневники, записки для себя, создавались и художественные произведения, но это все было недоступно широким слоям общества. Обычные же люди часто не могут понять, что произошло, оценить время. У них нет инструментов для его оценки – философских, исторических, художественных. Лишь собственный сырой опыт, который трудно куда-то встроить.

– Так чего же не хватало людям – знаний или мужества это трагическое знание сформулировать?

Ирина Щербакова: Помните, у Маяковского «Улица корчится безъязыкая»? Или у Оруэлла в «1984» главный герой, занимающийся уничтожением памяти, спрашивает старого пьянчугу, как он жил раньше: плохо, хорошо? А тот только повторяет, что пиво стоило четыре пенса… Он не знает, с чем сравнить, как рассказать. Это же произошло с огромной частью нашего общества, она не понимала, куда встроить свой сырой опыт.

– Почему наша «карта памяти» начинается как литературная и мемуарная, а не философская и историческая?

Ирина Щербакова: Трудность исторического осмысления была связана с тем, что для историков нужны источники. А архивы тогда были совершенно недоступны, и никто не знал, есть ли в них что. Недаром же Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» пишет: мой источник – это память, потому что те, у кого были в руках архивы, имели столько возможности их уничтожить. Не менее важным был вопрос о методе исследования. Вслед за знаменитой фразой Адорно «Существует ли поэзия после Освенцима?» в России кто-то должен был поставить вопрос: «Существует ли история после Колымы?» А если существует, то как ее описывать? Ну а что касается философского осмысления, то вся наша философская мысль уплыла на философском пароходе, и все, что было в наличии, так это марксистско-ленинский подход.

– А почему первая память о трагедии была поэтической?

Ирина Щербакова: Потому что люди тогда гораздо больше мыслили образами, чем философскими категориями. А стихи – самый емкий, образный и эмоциональный язык. Борис Слуцкий напишет о Сталине: «Мы все ходили под богом. У бога под самым боком». Поэзия давала «формулы», которые люди быстро усваивали. Поэзия играла очень большую роль для образованных людей и в лагерях: они спасались ею. «Я хочу закричать, чтобы вздрогнула степь… Надо мной раскаленный шатер Казахстана», – писала в лагере одна молодая женщина. Выкричать все с ней случившееся – муж расстрелян, ребенок отобран – можно было только в стихах.

– Если Сталин – палач, кто праведник? Почему поиск ответа на этот вопрос породил литературную лениниану?

Ирина Щербакова: А в литературу и театр как раз пришло целое поколение писателей, чьи родители были репрессированы. А репрессированные родители, как правило, были верными ленинцами. Так что поворот к лениниане – это оправдание отцов.

– Своего рода «комплекс Электры» XX века – не по Фрейду, конечно, а по Софоклу?

Ирина Щербакова: Да, «комплекс Электры». Вспомним Трифонова, Окуджаву, их родители были убежденными коммунистами. И первая возникшая у них интенция – мы вернемся к истокам. У нас была революция, она была очистительной, а революция – это Ленин. И появляются романтичные «комиссары в пыльных шлемах». Окончательное освобождение для этих писателей от догмы родительских взглядов было долговременным и очень трудным. Есть такой знаменитый анекдот: в школе обнаружили, что учитель учил учеников, что дважды два – десять. Исправлять это решили постепенно: сначала сказать, что дважды два – восемь, потом, что – шесть. Чрезвычайно долгим был путь преодоления того, что Шкловский называл «энергией заблуждения». Она ведь была невероятно мощной, невероятно сильной, и такой остается и до сих пор. После 20 съезда начинается постепенное углубление понимания. На контурную, во многом слепую, литературную «карту памяти» начинает наноситься что-то еще, кроме ленинианы. Например, многие романы Трифонова – это романы о человеке с поломанным детством, репрессированными родителями, мучительно приспосабливающемся к жизни. Он все понимает, что-то боится сказать, не находит своего места, идет на компромиссы. Очень многое читалось между строк. Карта памяти постепенно заполнялась. Но вплоть до перестройки очень многое оставалось невидимым…

Полная версия интервью:

Жизнь в терроре // Российская газета

8 ноября 2012
Ирина Щербакова: «Опыт террора – это опыт травмы»
Интервью РГ

Похожие материалы

29 марта 2016
29 марта 2016
Как проект «Та сторона» даёт голос целому поколению пострадавших во время Второй Мировой, почему мы так мало знаем о них и что такое устная история.
16 октября 2015
16 октября 2015
Дискуссия о проблемах формирования исторической памяти с участием Никиты Соколова и Ирины Щербаковой
28 июня 2011
28 июня 2011
6 июля 2011 г. в 17.00 состоится круглый стол на тему «Какую историю рассказывает музей? Российская история XX века и история политических репрессий в современном музее»
11 октября 2016
11 октября 2016
Михаил Мельниченко о перезапуске «Прожито», новых горизонтах проекта, роли дневников в образовании, личном отношении к личным текстам и выходе в оффлайн

Последние материалы