Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Если мы хотим прочесть страницы истории, а не бежать от неё, нам надлежит признать, что у прошедших событий могли быть альтернативы». Сидни Хук
Поделиться цитатой
21 июня 2011

Подполковник Женька: судьба военного офицера

Евгений, курсант Офицерской артиллерийской школы, со своим братом. 1938.

К годовщине 22 июня urokiistorii публикуют рассказ о судьбе Евгения Черногога, фронтовика, офицера-артиллериста, закончившего войну в должности начальника разведки дивизии, в чине подполковника, учащегося Фрунзенской академии, арестованного в 1950-м и реабилитированного в 1954-м.

отрывок из книги Ирины Щербаковой «Только чудо могло нас спасти»

Так получалось, что большинство моих собеседников были арестованы в 30-е годы, а мне очень хотелось записать рассказ человека более молодого поколения, прошедшего войну, фронт.

Я знала, что близкий друг моего отца, известный писатель Юрий Давыдов, тоже был в ГУЛАГе. Во время войны он служил на Северном флоте, и посадили его в конце 40-х за то, за что тогда сажали бывших фронтовиков – за «антисоветские разговоры» и за то, что во время войны встречался с союзниками.

Меня эти люди чрезвычайно интересовали, они сильно отличались от жертв 37-го года, и я всё подкатывалась к нему с просьбой рассказать о лагере.

В ответ на мою очередную просьбу Юрий Давыдов однажды сказал: знаешь, я лучше познакомлю тебя с замечательным человеком, мы его звали «подполковник Женька», я с ним в Москве в Бутырках сидел, а потом мы и в лагере встретились. И я поняла, что глупо приставать к писателю, да ещё к писателю – историку. Захочет рассказать, напишет сам, а я должна искать тех, кто никогда не сядет за мемуары.

Когда я бесконечно ехала к «подполковнику Женьке» в дальний московский район, сначала на метро, а потом ещё, как минимум, полчаса на автобусе, долго искала его дом среди таких же домов – близнецов массовой застройки 70-х, звонила в маленькую типовую квартиру, я никак не ожидала, что меня ждёт встреча с весёлым человеком. Не то, чтобы я и до этого встречалась только с мрачными людьми, вовсе нет, наоборот, можно было только удивляться, как пережив то, что они пережили, можно было сохранить жизнерадостность, а это случалось нередко. Но всё-таки, чтобы человек, которому, как я думала, лагерь, сломал жизнь, оказался таким органически веселым и неунывающим… Пожалуй, ни до, ни после встречи с Евгением Черноногом, я такого не встречала.

 Дверь мне открыл высокий, широкоплечий и подтянутый, несмотря на довольно сильную хромоту, человек. И очень скоро в ходе нашего разговора у меня возникло ощущение, что я с ним хорошо знакома, что много раз его видела. Я даже не сразу поняла, в чём дело, и только потом мне стало ясно, что и в свои шестьдесят с лишним, он до сих пор удивительно похож на героя довоенных советских фильмов, который обязательно должен быть военным, если уж не лётчиком, так хоть танкистом или артиллеристом. С широкой улыбкой, кудрявой шевелюрой, с такой до сих пор мужской уверенностью в себе, даже с гитарой, которая висела у него в комнате и под аккомпанемент которой он сразу же спел мне несколько песенок из тех, что пел на фронте, в лагере, после лагеря. Незадолго до войны вышел на советские экраны фильм по пьесе Константина Симонова, которая называлась « Парень из нашего города». В нём один из популярных советских актёров играл точно такой типаж – обаятельного танкиста, глядя на которого все женщины страны должны были немедленно захотеть такого друга, а самое главное – почувствовать себя в полной безопасности, раз их защищают такие парни. Честно говоря, до встречи с Евгением эта фигура казался мне вполне мифологической. Но тут я явственно увидела, что за этим мифом стояли реальные типажи ( конечно это относилось именно к поколению так называемых детей Октября, которое в подавляющем большинстве погибло на войне). Поэтому небольшую заметку в «Московских новостях», посвященную Черноногу, я так и назвала: « Парень из нашего лагеря».

После этой первой встречи я приезжала к нему несколько раз, записывала его историю, песни, которые он пел, рассказы о нём его друзей. Вот он с погонами подполковника и в сверкающих сапогах в Высшей военной Академии, а вот с лучковой пилой, в бушлате и в лаптях по пояс в снегу – был героем войны, стал «врагом народа».

 

Евгений (справа) с родителями и братом. Отец - в форме железнодорожникаРодился Евгений Черноног в 1918 году на Украине в семье потомственных железнодорожников; не только отец, но ещё и дед его был железнодорожником. Между прочим, это происхождение многое объясняло в характере моего собеседника. Железнодорожники –для России того времени чрезвычайно высокая ремесленная квалификация. Настоящая рабочая элита, которой было в стране совсем не так много. Евгений после школы закончил техникум, а в 37-ом году поступил в Ленинграде в артиллерийское училище. Ещё бы, ведь «артиллерия – бог войны». А то, что воевать придётся, в этом поколении никто не сомневался. Военные профессии стали едва ли не самыми популярными. Тут играла роль и ностальгия по гражданской войне, которая была одним из главных мифов в сознании этих «детей Октября». В мифологической картине этой войны всё казалось ясным: тут красные – там белые. А в реальности 37-38-го года, когда сплошь и рядом приходилось вырывать из страниц своих учебников портреты героев этой самой войны, расстрелянных как враги народа никакой ясности не было. Действовала и насаждавшаяся всё сильнее с середины 30-х годов идея о том, что страна окружена вражеским кольцом, что вот-вот надо ждать нападения. Ведь именно этим объясняла сталинская пропаганда усиление репрессий, растущую шпиономанию. Довоенная советская культура постепенно приобретала всё более милитаризованный характер, и всё – от детских книг, которые они читали в школе, до фильмов, убеждало молодых в неизбежности будущей войны. Только рисовалась она в виде кадров из довоенных фильмов – могучая конница, которая в мгновение ока разгромит жалкую кучку тех, кто осмелится нарушить священную советскую границу. Главным было успеть принять участие в этой победоносной войне, успеть стать героем. (Недавно я несколько недель просидела в Государственном архиве кино- и фотодокументов, смотрела часами советскую парадную кинохронику тех лет. Кадры предвоенных парадов на Красной площади, многотысячных физкультурных праздников, где марширующие в колоннах атлеты из спортивных обществ с полуобнажёнными торсами напоминали знаменитых китайских глиняных воинов. Смотрела и думала: а ведь будь я на месте этих молодых людей, и мне бы, наверное, казалось, что эта армия непобедима).

И как раз об этом мне рассказывал Евгений:

– Почему я пошёл в военное училище? Время, знаете, какое было – всюду плакаты: «Дадим Родине 100 тысяч летчиков, артиллеристов, танкистов!» Все чувствовали, что придется воевать. Задумывался ли я над тем, что в стране происходило? Над расстрелами военачальников? Честно скажу: верил во все. Ведь мы как росли? Целый день по радио, в газетах: товарищ Сталин, товарищ Сталин… 37-ой никого из нашей семьи не коснулся… Первое, не то чтобы сомнение, недоумение появилось у меня в 39-ом после пакта с Германией.

Это чувство недоумения возникло не только у курсанта артиллерийского училища Чернонога, им была охвачена вся армия, и не только она. Ещё бы, столько времени внушалось, что главный враг – фашизм, что воевать придётся с Германией, а тут такой поворот. Пущенная Сталиным формула, что пакт – «брак по расчету», мало кого успокаивала. Кроме того, среди молодых командиров в армии – 37- ой год ведь уничтожил фактически все опытные кадры – царили «шапкозакидательские» настроения.

– Мы ведь как считали, – объяснял Евгений, – подайте нам сюда этого Гитлера, мы ему покажем. Однажды на политзанятиях я так и ляпнул: какой там договор, посмотрите, что на польской границе делается. Чуть из комсомола после этого не вылетел, не знаю, чем бы дело кончилось, но тут немцы меня «реабилитировали».

Моему рассказчику повезло, всё-таки в училище не захотели раздуть из его «политически вредного высказывания» историю. А известны случаи, когда люди, арестованные весной 41-го за «антинемецкие настроения», получали свои приговоры уже через несколько месяцев после начала войны.

22 июня 41 года Евгений встретил в Киеве, командиром взвода курсантов артиллерийского училища.

«В 4 часа началась бомбежка. Выскочили мы на улицу: что, как, почему? Увидели кресты на немецких самолетах, которые нахально, буквально из пулеметов, расстреливали Киев. Они ведь мгновенно разбомбили все аэродромы и в Киеве, и под Киевом. А наши тяжёлые бомбардировщики горели, как картонные. Уходили мы из Киева в последнюю минуту – уже и мосты через Днепр были взорваны. 41-ый год мне на многое глаза раскрыл. Говорили, что мы отступаем потому, что на нас внезапно напали, паника началась. А какая там паника, когда вся паника уже мгновенно в тылу у немцев оказалась. А взять уже 42-ой год, я был тогда на Волховском фронте. Помню, летом стали выползать бойцы 2-ой ударной армии из окружения, те, что уцелели. Они страшно голодали, кору ели, варили ремни. А как мы воевали: либо вязли в болоте, либо лезли на никому ненужную безымянную высоту. Раз не взяли, два не взяли, потери огромные, всё равно: взять! На рожон лезли. В общем, в 41-ом, в 42-ом мы сильно в компетентности товарища Сталина засомневались.

Далеко был тогда товарищ Сталин от Евгения Чернонога, но припомнил ему и таким, как он, эти сомнения. Потому что сомнения эти возникали, конечно, не у него одного. Ведь до войны пропаганда кричала – будем воевать только малой кровью, на чужой территории, а потом вот что оказалось. И когда я слушала рассказы Чернонога, моего отца и многих других бывших фронтовиков, мне становилось понятно, как начиналось у них прозрение. Горькая реальность войны многое прояснила в головах. Происходила, по выражению российского историка Михаила Гефтера, «стихийная десталинизация». И хотя многие из тех, кто начал войну, погибли или оказались в плену, а салюты победы замазывали катастрофы 41-42 года, все равно, офицеры вроде Евгения Чернонога уже не были не такими слепыми, как до войны.

Всю войну ему невероятно везло. Столько раз бывал на волосок от гибели и оставался живой. В дивизии у него была настоящая слава, об этом я узнала, конечно, не от него самого, а от его бывшего подчинённого, дослужившегося, в отличие от Евгения, до генерала.

– Про то, что есть в дивизии такой капитан Черноног, я узнал до того, как попал под его начало. Лежал после ранения в госпитале, и мне попалась статья в «Известиях». И в ней чего только не было: и пушки капитана Чернонога всегда идут вместе с пехотой, и в перерывах между боями он ещё и Чайковского на пианино для боевых товарищей играет.

– Ну, про пианино чистая правда, – объяснил мне Черноног, – подобрал на каком-то фольварке и возил за собой, но Чайковского, конечно, и в помине не было. Романсы, популярные песенки пел для ребят. Но с «Лебединым озером» у корреспондента, конечно, красивее получилось. (Журналист свое дело знал и героя своего очерка выбрал и в самом деле такого, будто с плаката сошёл. Ещё бы, четыре года войны за спиной, «душа кампании», весь в орденах).

Потом были Берлин, Прага, Вена. Войну закончил начальником разведки дивизии, в чине подполковника. И дальше жизнь шла, как по сценарию: вернулся целёхонек с такой войны, с анкетой всё в порядке, поступил в военную академию имени Фрунзе – так что военная карьера была обеспечена.

И вдруг в 50-ом, когда учёба подходила к концу, как гром среди ясного неба – арест. Друзья были поражены. Как это могло случиться? Блестящий офицер, цвет армии!

Но самому Евгению лишь вначале виделась в аресте какая-то нелепая случайность, ошибка. Элемент случайности, конечно, был, да вот ошибки не было. И понял он это очень скоро.

– В Академии ведь брали и до меня. Исчезали люди, никто не знал, почему. Но как-то чувствовалось, что гребут боевых офицеров, особенно тех, кто за границей побывал, с союзниками сталкивался.

В самом деле, в его аресте ничего удивительного не было. Скорее, с его длинным языком удивительным было то, что не посадили раньше.

Армия, да и весь народ, вынесший на своих плечах тяжесть такой невероятной войны, был уже не тот, что в тридцатые годы. Люди надеялись, что «доказали» свою преданность государству и партии, что жизнь теперь должна измениться, что прекратятся репрессии, что Сталин, как тогда говорили, «отпустит гайки». Постоянно шли в армии разговоры о том, что после войны распустят ненавистные колхозы. Но ничего этого не произошло. Плоды победы достались не тем, кто заплатил за неё такую страшную цену. Наоборот, власть восприняла эту победу как подтверждение правильности жёсткого довоенного курса. Поэтому, как в начале 30-х, на тяжелейшую экономическую ситуацию в стране, на страшный голод 46-47-го года власть ответила новой волной репрессий. В 47-ом был принят указ «Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества», по которому за самую мелкую кражу, за вынос буханки хлеба с хлебозавода работницей голодным детям, она могла получить до 8 лет лагерей. Этот указ дал огромный новый приток заключенных в ГУЛАГ.

Кроме того, Сталин помнил о поражениях 41-42 года и о своей растерянности в первые дни войны. Этот тогдашний его страх, к изумлению всех, прорвался в знаменитом тосте, произнесенном на приёме в Кремле 24 мая 45-го года. «У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941-1942 гг…, – сказал тогда Сталин, – иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другой правительство… Но русский народ не пошёл на это…»

Но реакцию у Сталина этот его тогдашний страх вызвал совершено определённую – эти просчёты и ошибки должны быть стерты и вычеркнуты из памяти. Поэтому не поощрялось писание военными мемуаров о войне, в 46 отменили празднование Дня Победы, которое возобновилось лишь в 65-ом, отняли у фронтовиков небольшие деньги, которые полагались за ордена. Более того, органы безопасности начали проявлять особое внимание к инвалидам войны, как к опасной категории, которая могла быть недовольна своим нынешним положением. Это привело к тому, что многие бывшие фронтовики, такие, как мой отец, вернувшиеся с войны инвалидами, начали в конце 40-х отказываться от своих мизерных инвалидных пенсий, поскольку их статус совершенно очевидно перестал быть почётным.

Ясно, что особое недоверие у Сталина должна была вызывать армия, особенно генералитет и высший командный состав. Во время войны роль армии чрезвычайно возросла. Она омолодилась, у фронтовых офицеров сильно уменьшился страх перед органами госбезопасности, которых на передовой и близко не было видно; возникло даже своего рода презрение – мы воюем, а они тут мнимых шпионов ловят. А отношение к тем, кто возвращался из немецкого плена? Это на Евгения производило самое тяжелое впечатление:

– Пленные – это ведь ребята с самой горькой судьбой, и каждый из нас мог оказаться на их месте. Когда мы в Австрии стояли, я видел, как союзники своих пленных встречали – оркестры, цветы, а у нас – эшелонами в лагеря. Их потом столько с нами сидело и все с огромными сроками. Вот у нас был в Вятлаге бывший лётчик – Коля Пономаренко. Сбили его за линией фронта, из плена бежал, воевал потом в английской авиации. А вернулся – и прямиком в лагерь.

Сейчас, когда открылись архивы, и напечатаны секретные материалы, стало известно, что подслушивающие устройства устанавливали в квартирах крупных военачальников и вели за ними слежку. Отрывки из разговоров двух расстрелянных впоследствии генералов Гордова и Рыбальченко показывают, какие настроения царили в послевоенной армии. Вот запись от декабря 1946 года. Гордов говорил: «Что меня погубило – то, что меня избрали депутатом. Вот в чём моя погибель. Я поехал по районам, и когда я всё это увидел, всё это страшное – тут я совершенно переродился. Не мог я смотреть на это…Я сейчас говорю, у меня такие убеждения, что если сегодня снимут колхозы, завтра будет порядок, будет рынок, будет всё. Дайте людям жить, они имеют право на жизнь, они завоевали жизнь, отстаивали её». И дальше про Сталина: «Что сделал этот человек – разорил Россию, ведь России больше нет!… Инквизиция сплошная, люди же просто гибнут!»

Органы взялись энергично искоренять этот дух фронтовой свободы. Что уж говорить о подполковнике Черноноге, когда Сталин, расправившись в 46-ом с верхушкой военной авиации, расстреляв двух маршалов, принялся за Жукова. Несомненно, ему казалось очень опасной всенародная слава маршала, который в глазах всего народа был едва ли не главным героем войны. Но всё-таки посадить Жукова Сталин в последнюю минуту не решился, тот был понижен в должности и услан из Москвы, но близких к нему генералов Сталин не пощадил. Многие из «жуковцев» пошли по лагерям. Это Черноног видел своими глазами и уж тогда он и вовсе перестал удивляться своей посадке.

– У нас в Вятлаге был один довольно колоритный дядька с усами, он мне казался стариком. Водовозом работал. Я спрашиваю: что за дед такой? А мне говорят: не дед, а генерал-лейтенант Минюк, в войну у Жукова старший генерал-адъютант. Вот это да, думаю, и последние копошившиеся у меня мыслишки, как это я, боевой офицер, подполковник, и в лагере, как дым развеялись…

Но до Вятлага оставался Черноногу ещё почти год следствия, Лубянка, Бутырки, Лефортово…

Материал, вероятно, на Евгения органы собирали давно, но последней каплей был, как выяснилось на следствии, эпизод в кинотеатре.

– Знаете, какой у них на меня был «реальный» материал? Мы с ребятами из Академии ходили в «Метрополь» смотреть фильм «Падение Берлина». Интересно, я же там был, как раз в штурме участвовал. Вижу: идут наши танки, и ни один не горит. Потом площадь перед рейхстагом показывают, вся заполнена народом, над ней голубое небо, в нём самолет и приземляется прямо перед рейхстагом. А из него по лестнице в белом кителе с маршальскими погонами – генералиссимус. Я не удержался и говорю: «А это что за ангел прилетел, я Берлине его не видал». Вот и взял кто-то мою шутку на заметку. Может быть, по мнению Чернонога, это и была шутка, но только в ней чувствовалось явная насмешка над кинофальшивкой, а может, и над самим Сталиным.

 

Арестовали его под самый праздник Советской Армии, в феврале 50-го года.

– Вызывают меня к начальнику Академии, а там уже три мальчика в штатском: оружие на стол! Ну и прокатились последний раз по Лубянке. А оттуда меня почти сразу в Бутырки перевели.

– В Бутырках, в спецкорпусе, и состоялась наша приятная встреча, – описывал мне Юрий Давыдов. – Было это, видимо, поздней ночью, и мы с моим сокамерником спали. Загромыхала дверь. Продрал я глаза – передо мной стройная фигура в щегольской шинели. Даже давно забытым запахом коньяка пахнуло. Показалось, что вошел какой-то начальник, снизу-то не видно, что шинель с уже содранными погонами. Мы вскочили, но вошедший весело скомандовал: Вольно! <…> В других камерах, где я за долгие месяцы моего следствия находился, тяжело было, мрачно, а с Женей Черноногом – самое светлое время моего сидения в тюрьме. Очень он скрасил нашу жизнь в 274-ой камере. Человек он весёлый, рассказчик прекрасный, и мы, как ни удивительно это покажется, всё время веселились, причём Женя , в отличие от меня, мгновенно усвоил тюремную азбуку и начал очень бурно с нашими соседями перестукиваться, за что, кстати, угодил в карцер. Он всякие способы находил поиздеваться над нашими тюремщиками. Заглянут в камеру: «Кто на «Ч»?, а он им сразу чайник сует. « Да нет, – орут, – фамилию, инициалы, полностью!»

Конечно, Евгений, и я это увидела с первой своей минуты нашего знакомства, просто органически был веселым и неунывающим человеком. Но была и ещё одна вещь, которая объединяла бывших фронтовиков, особенно, когда они попадали в тюрьму или в лагерь. Конечно, до полного прозрения было далеко, но страха, по сравнению с жертвами 30-х годов, было гораздо меньше, потому что не было веры в непогрешимость власти. И поэтому были и побеги из лагерей, и участие в лагерных восстаниях, всё то, что трудно себе было представить у «политических» в довоенные годы. И Евгений, как мог, веселил своих сокамерников и издевался над тюремщиками.

Однажды он даже накормил всех вторым обедом.
– Вывели нас однажды на прогулку, бегаем по кругу, вдруг – дело было после дождя – смотрю: дождевой червяк, я цоп его в карман. Приходим в камеру, как раз обед, я говорю ребятам: ешьте, но немножко в миске оставьте. Поели, и я раз – червяка в миску. Теперь, говорю, стучите! И мы в крик: червями кормите! Миски забрали, а через час появляется докторша, из-под белого халата форма МВД, и говорит: экспертиза показала, что это была рыбья кишочка. Вам выдадут новые порции. И удалилась. А мы ха-ха-ха! Эта кишочка только что на наших глазах ползала.

Что касается тюремщиков, то в Бутырках встречались настоящие ветераны тюремного дела. Одна тётя Падла чего стоила. В бане служила эта чудовищная тётка, уголовники её, наверное, так прозвали, но лучшего имени не придумаешь. Морда страшная, седые космы, а на груди орден Ленина. Тогда стали давать ордена за выслугу лет, можно себе представить, сколько «врагов народа» прошло через её руки.

За девять месяцев следствия Черноног побывал едва ли во всех московских тюрьмах – и на Лубянке, и в Лефортово, и в Бутырках. Но одного из своих следователей он запомнил особенно хорошо.

– Допрашивал меня майор Сурский, такой рыжий с водянистыми глазами. Как же я его ненавидел! Только взгляну на его холеную морду – руки чешутся, а он мне: ну-ка Черноног, расскажи, как ты продавал наши военные тайны американцам. И лепит мне шпионаж и измену родине. – Между прочим, в январе 50-го снова была введена ненадолго отмененная в СССР смертная казнь, и шили Черноногу 58-ю статью, пункт 16, который эту меру наказания предусматривал. – Самое тяжелое было, чтобы ни прямо, ни косвенно, не дать показаний на друзей. И кстати, по моему делу человек сорок допрашивали, но никто слова плохого не сказал».

И приставал этот Сурский к Чероногогу со всякой ерундой. Например, что на семинаре по истории партии только о Ленине говорил, значит, плохо думал о….

Кстати, интересно, что после войны следователи уже никогда не говорили: Ленин, Сталин, чтобы нечестивые уста арестованных не оскверняли этих имен. Жреческое такое неупоминание. Ленин у них значился, как основатель советского государства, а Сталин – либо, как руководитель советского государства, либо как вождь партии и народа. Оперативным работникам даже рассылались специальные директивы, как обрабатывать материал, поступающий от осведомителей, перед тем, как включить его в донесения. Им предписывалось «не смаковать клеветнические высказывания» , а только писать в самых общих выражениях – «клеветал на руководителей советского государства».

Чернонога не били на допросах, в те годы избиения уже не носили такого массового характера, как во время Большого террора, но мучили порядочно. Спать не давали, устраивали конвейерный допрос, в карцер сажали без конца.

– Я в карцере во всех тюрьмах побывал – и на Лубянке, и в Лефортово, и в Бутырках – и по пять, по семь, и по десять дней сидел. Надзиратели, конечно, в ватных брюках и в валенках, а ты в одном белье и в сапогах на босую ногу, а портянки ни в коем случае. Каменный мешок, сырость, койка, привинчена к стене, и что интересно, железные перекладины на этой койке не внизу, а сверху. Так на них и ложишься. Кружка кипятка и хлеба 200 грамм на весь день. У них там всё было продумано.        

Природную весёлость и оптимизм Чернонога не могли окончательно победить ни карцер, ни конвейерные допросы. Но почему-то его, вероятно, как человека армейского, особенно раздражала вот такая деталь: он сотни раз в своей жизни слышал, как сменяются часовые: «Пост сдан! Пост принят!»

– И когда я в Лефортове сидел, они как раз напротив моей камеры сменялись. И у меня до сих пор это в ушах стоит : «Пост по охране врагов народа сдал! Пост по охране врагов народа принял!»

 

Никак не могли его заставить подписать признания. И прежде всего потому, что как человек военный, он прекрасно понимал, чем ему может грозить обвинение в шпионаже или в измене родины. Только один протокол допроса подписал Черноног.

– Вдруг мне Сурский заявляет: у нас есть сведения, что вы издевательски коверкали имена вождей братских стран. Я даже глаза вытаращил от удивления, а потом вспомнил, что рассказывал в академии какой-то дурацкий анекдот, где Мао-Цзедуна называл Маодзедуненко, а Джу-Де — Джуденко. Ладно, подпишу, говорю, занесите в протокол: не коверкал, а произносил на украинский лад. Тебе бы всё смешочки, – говорит Сурский, – вот отправлю в Лефортово, там тебе покажут. Сдержал свое обещание. Встретить бы мне этого Сурского…

И, конечно, Черноног мог его после лагеря встретить. Был он молодой, одного с ним возраста, к тому же таких широких арестов, как в 30-е, среди работников органов уже ни в 40-е, ни в хрущёвское время не было. В хрущёвское время посадили немногих, а если уволили из органов, то устроили куда-нибудь на тёплое место кадрами заведовать. Но после лагеря было не до того, а потом и злость у Чернонога пропала. Обычная для нашей страны возникала ситуация. Вся эта публика вроде как сквозь землю провалилась. Тех, кто тюрьму прошел и лагерь – обнаружилось повсюду огромное количество, а следователей и во время перестройки наша пресса с огромным трудом, кажется всего только двух-трёх и отыскала.

Но всё-таки никакого серьезного дела Черноногу приклеить не смогли, и через год следствия он получил за антисоветскую агитацию (пункт 10, 58-ой статьи ) пустяковый по тем временам срок – 8 лет лагерей, и отправился этапом в Вятлаг.

Что представлял собой ВЯТЛАГ? Управление Вятского Исправительно-Трудового лагеря НКВД было создано в начале 38-го года на севере Кировской области в непроходимой тайге, как огромная лесозаготовительная структура. В время Большого террора неизмеримо, по сравнению с прошлыми годами, возрос поток заключённых в лагеря. Чтобы их разместить и начать как можно быстрее трудоиспользовать, были организованы лесозаготовительные лагеря. Заключённых размещали в палатках прямо в тайге – и это зимой, когда морозы достигали 40 градусов. Ну а потом постепенно, к тому моменту, когда Черноног туда попал, руками заключенных уже были созданы лагпункты с бараками, жилой зоной, с забором из колючей проволоки, сторожевыми вышками, бараками и прочим лагерным устройством. В 54-ом году, когда Евгений уже освобождался из Вятлага, в нем было около 22 тысяч заключенных, и из них сидевших за контрреволюционные преступления – 5,5 тысяч человек. Основной контингент составляли молодые сильные мужчины до 35, как наш герой, что и требовалось в лесном лагере.

В лагере верховодили уголовники, царило повальное воровство, условия жизни и труда – тяжелейшие. Подьем в шесть, рабочий день с 8 до 20-22 часов. Работали вплоть до минус 40 градусов. К политзаключёным, которых в лагере называли « фашистами», отношение было самое жёсткое. Справлялись с ними, назначая бригадиром уголовника или осуждённого за бандитизм. Уголовники отнимали часть продуктов из посылок, отбирали лучшие порции в столовой. Стукачество, поножовщина, войны между разными группировками уголовников – вот основные черты Вятлага в начале 50-х.

Лагерь был лесозаготовительным, и всё делалось в основном ручным трудом, техника, если её и пригоняли, простаивала. И до 52 года основным инструментом вальщиков леса была ручная лучковая пила, да и грузились и вытаскивались брёвна вручную. К тому моменту, когда я начала записывать рассказы Евгения, из таких, как он вальщиков, выживали единицы. Его спасло крепкое здоровье и недолгий по советским лагерным понятиям срок – 4 года.

Работали от темна до темна. Гнали в тайгу автоматчики с собаками. И воля конвоиров была сказать – отбой. Работали по пояс в снегу. На ногах лапти. Весь Вятлаг до 1954 года носил что-то наподобие лаптей, низом для которых служили покрышки автошин. Ни о какой сухости ног, ни о тепле не могло быть и речи. Там Черноног отморозил себе ноги на всю жизнь . Кормили из рук вон плохо: суп – капуста со ржавой килькой, в какой-то год привезли бочонки с китовым мясом – это было счастье.

Не терять человеческого облика, подчёркивает Черноног, помогали люди, спасение было (может быть, по-иному чем у Павочки), но тоже в солидарности, в некоем объединении в лагере фронтовых офицеров. Юрий Давыдов тоже оказался с ним в Вятлаге. В лагере собралась целая группа фронтовых офицеров, и блатные всё же стали их побаиваться, посылки не осмеливались отнимать.

 Но что значило встать на защиту своего товарища, я поняла по тому, какое значение придавал Юрий Давыдов следующей истории:

– Должен сказать, что меня просто поразило одно происшествие. На меня вздумал поднять руку один из нарядчиков, человек отчаянный, сильный и жестокий – он сидел за бандитизм. И Женя, который рядом оказался, ни секунду ни раздумываясь, встал рядом и ясно объяснил ему, что с фронтовыми офицерами лучше не связываться. И тот надо сказать отступил. Всё же и эта публика отступала, когда наталкивалась на решительный отпор.

Только мало кто мог оказать его в лагере. И уж во всяком случае, никто в одиночку.

Надо сказать (и это, пожалуй, относится не только к одному Черноногу, но и ко многим другим, рассказывавшим мне о своей жизни в лагере), что следствие и тюрьма, длившееся значительно короче, тем не менее занимали гораздо большее место в их рассказах, чем несравнимо более длинный период лагерной жизни. Вероятно, первое стоило гораздо большего напряжения душевных сил, шоковое воздействие было более сильным, а месяцы и даже годы лагерной жизни сливались, монотонность тяжкого труда, голодной жизни превращали целые годы в какой-то один бесконечный день (как точно определил Солженицын, так и назвав свой рассказ). И выделялись лишь какие-то яркие эпизоды.

Вероятно, самым ярким эпизодом в лагерной жизни было для Чернонога известие, пришедшее в марте 53 года, о том, что Сталин умер. И не он один, все в лагере понимали, чьею волей они брошены за колючую проволоку:

– Когда в Москве слёзы лили и давились на улице, чтобы с ним попрощаться, у нас весь лагерь ликовал, все шапки вверх швыряли и кричали – усатый сдох, усатый сдох. Необыкновенное было, ликующее празднество. И охрана не вмешивалась, только злобно щурилась: вон, фашисты радуются.

Валить Черноногу лес в Вятлаге оставалось ещё четыре года, но наступили другие времена, и через год с лишним пришла в лагерь телеграмма освободить в 24 часа ввиду отсутствия состава преступления.

– Ребята пустили шапку по кругу, накидали мне кто что мог, даже какие-то полосатые брюки и парусиновые туфли нашли. Вот в таком костюмчике я и явился в Москву в министерство обороны. Там просто все рты разинули – кто такой явился? Думал, вот сейчас мне всё вернут, в Академии восстановят, но не тут-то было.

Ночевать ему в Москве было негде, он ведь раньше до ареста в офицерском общежитии жил, стал ходить по друзьям, а там соседи боятся, участковый милиционер приходит проверять, кто без прописки ночует (эта практика с 30-х годов существовала, чтобы всех подозрительных вылавливать). Помучавшись, и это тоже в духе Чернонога, он явился прямо в приёмную КГБ. Говорит, мне ночевать негде. Откройте мне камеру, я у вас заночую. Дежурный майор так удивился, что действительно позвонил в какое-то общежитие, и дали Черноногу койко-место.

– Ордена мне вернули, вручали в Верховном Совете все скопом: два Красного знамени и три Отечественной войны. Спрашивают: давно не носили? Пять лет, говорю. Это что, у нас полно таких, кто с тридцатых не носил. Ордена были, конечно, уже не мои, я свои хорошо помнил. Номера те же, а ордена новые. Интересно бы узнать, что они со старыми сделали, на переплавку они у них что ли пошли?

Получил Евгений реабилитацию, и когда справку выдавали, взяли с него подписку, что нигде он не сидел, ни в каком лагере, и никому об этом он рассказывать не должен. Просто вычеркнуть те годы из жизни.

Так что реабилитация была сквозь зубы, потому что в Академии Чернонога не восстановили, из армии вычистили, посчитали ему 22 года службы вместе с лагерем и назначили 30% пенсии.

Евгений в 70-е годы на своём рабочем месте на химическом заводеВ 38 лет он стал подполковником в отставке. Куда деваться, ведь армия – вся его жизнь была? Разное ему предлагали, всё-таки чин военный высокий – и в коменданты разных обьектов идти , охраной заведовать, но вся эта деятельность совсем с его характером не вязалась. Тогда подполковник Черноног вспомнил, что кончал до войны техникум, и пошёл на Московский экспериментальный завод полиграфических машин рабочим-гальваником. Женился, дочь родилась. Специальность ему нравилась, и проработал гальваником 30 лет.

Когда я пришла к Черноногу – он был уже на пенсии, война сказалась, а главное, лагерь. Отмороженные в Вятлаге ноги дали себя знать.

Он был в моих глазах невероятно типичной фигурой своего поколения, из которого выжили единицы, в самом деле « парнем из нашего города, из нашего лагеря». Война была его звёздным часом, и в своем рассказе о лагере, он постоянно сворачивал на войну и на её начало. Тогда в ситуации военной катастрофы всё-таки выдвинулись люди самостоятельные, сильные и приняли на свои плечи всю тяжесть той страшной войны. Но, сделав свое дело, Черноног и такие, как он, в силу тех же своих качеств становились потенциальной угрозой для режима. И режим их не щадил.    

Оригинальная публикация: Irina Scherbakowa. Nur ein Wunder konnte uns retten. Leben und Überleben unter Stalins Terror. Kap. 6. Ss. 227 – 248.

21 июня 2011
Подполковник Женька: судьба военного офицера

Похожие материалы

14 мая 2017
14 мая 2017
Вторая часть дневника экспедиции-2016 чешского проекта gulag.cz, в которой Лукаш Голата и Радек Светлик обнаруживают неизвестный ранее лагпункт, пересекают бесчисленное множество рек за один день, трижды вымокают до нитки и в конце обретают нового друга.
17 марта 2015
17 марта 2015
Книга правозащитника Владимира Альбрехта отвечает на один из фундаментальных театральных вопросов (которые многие ошибочно считают риторическим) – «что говорить, когда не о чем говорить».
5 июля 2016
5 июля 2016
Я уже говорил, что здесь, в районах повышенной радиоактивности, ее опасность не имела никаких внешних форм – ни цвета, ни запаха. Светило солнце, яркая синева неба над головой. И тут же, рядом, невидимый, коварный враг, несущий в себе смертельную угрозу всему живому на земле. Ни ощущения соприкосновения, ни ощущения боли... И в этом заключалась вся опасность для людей. Те, кто игнорировал предостережения, конечно же, платили за свою бесшабашность.
15 апреля 2015
15 апреля 2015
К 70-летию освобождения Красной Армией стран Центральной Европы от нацизма. О восприятии новой силы, пришедшей с востока, в лагере венгерских интеллектуалов середины – конца 1940-х гг. Как и большинство венгров, Шандор Мараи жил тревожным ожиданием. Месяцы нилашистского террора, пишет он, «сменились новой, столь же опасной, но при этом все-таки иной ситуацией». «Русский солдат – я не мог не думать об этом – вошел нынче не только в мою жизнь, со всеми проистекающими отсюда последствиями, но и в жизнь всей Европы. О Ялте мы еще ничего не знали. Знать можно было только то, что русские находились здесь». И они не просто вошли. «Я кожей и всеми своими органами чувств ощутил, что этот молодой советский солдат принес в Европу некий вопрос». «В Европе появилась некая сила, и Красная Армия была лишь военным проявлением этой силы. Что же она такое, эта сила? Коммунизм? Славянство? Восток?»