Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Если мы хотим прочесть страницы истории, а не бежать от неё, нам надлежит признать, что у прошедших событий могли быть альтернативы». Сидни Хук
Поделиться цитатой
9 мая 2010

Приложение 1. Борис Дубин. Война: свидетельство и ответственность

Говоря о прошлом, бывшем, давнем и тому подобных вещах в обществах Нового и Новейшего времени, профессиональные историки по преимуществу определяют их словами «история», «память» (для домодерного периода чаще используются термины «традиция» или «миф»). Смысловой объем «истории» и «памяти» совпадает не полностью, а заряд часто оказывается противоположным[fn]Конструирование истории, точнее — различных конкурирующих «историй» новейшими историками стало в свое время предметом монографии Мишеля де Серто «История как письмо» (1975); первую, постановочную главу ее см.: Логос. 2001. № 4. С. 4–18. Разные смысловые уровни современного понятия «история» исследованы примерно тогда же в книге Райнхарта Козеллека «Прошедшее будущее: К семантике исторического времени» (1979); главу из нее см.: Отечественные записки. 2004. № 5. С. 226–241. Обзор этих и других концепций, среди которых назову еще монографию Поля Рикера «Память, история, забвение» (2000), см. в кн.: Савельева И.М., Полетаев А.В. Знание о прошлом. СПб., 2003. Т. I: Конструирование прошлого.[/fn]. Например, под историей понимают область «большого» времени, в котором протекает и которым меряется жизнь обществ, государств, крупных регионов или даже всего мира; память же охватывает «малое» время человека, его семьи, круга близких, друзей, соседей. Или так: в истории видят сферу официального и общего (документа, закона), за памятью же закрепляются значения частного и индивидуального (непосредственного, устного). Понятно, что внутренние конфликты обществ, общественные сдвиги и переломы будут выражаться, среди прочего, в более или менее резком противопоставлении официального и индивидуального, парадного и повседневного — в столкновении «истории» и «памяти», трансформации их смыслового объема и направленности. Все эти, казалось бы, отвлеченные вопросы имеют самое прямое отношение к сегодняшней жизни в России, поскольку здесь на протяжении двух последних десятилетий идет настоящая борьба за историю и память[fn]Этот процесс и сам уже стал предметом изучения современных историков, см., например: Исторические исследования в России: Тенденции последних лет. М., 1996; Национальные истории в советском и постсоветских государствах. М., 1999; Историки читают учебники истории: Традиционные и новые концепции учебной литературы. М., 2002; Исторические исследования в России. М., 2003. Вып. 2: Семь лет спустя.[/fn].

Среди историков и социологов наиболее известны два подхода к пониманию метафоры «память». Одна влиятельная концепция — ее сформулировал еще в середине 1920-х годов французский социолог и антрополог Морис Хальбвакс — толкует память как систему координат (горизонт) коллективного самоотождествления: мы запоминаем что-то как важное вместе со значимыми для нас другими людьми и в отношении к этим «другим», так что память объединяет нас в своего рода запоминательное сообщество[fn]Halbwachs M. Les cadres sociaux de la mémoire [1925]. Paris, 1952, главу из книги см.: Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3 (40/41). C. 8–27[/fn]. Функция памяти здесь — поддерживать границы данного социума, сохранять его воображаемую сплоченность как целого. Другая распространенная концепция — ее выдвинул в 1980-х годах французский историк Пьер Нора — трактует память как систему трансляции представлений и опыта от поколения к поколению: функции памяти тут связаны именно с передачей и трудностями этой передачи, с разными ее механизмами и способами, угрозой искажений, потерь, конъюнктурных поправок и проч.[fn]См.: Нора П. Поколение как место памяти // Новое литературное обозрение. 1998. № 2(30). Подход П. Нора попытался перенести на древние общества немецкий египтолог Ян Ассман, см.: Ассман Я. Культурная память. М., 2004[/fn]. Опять-таки, проблемы памяти, в обоих описанных смыслах, оказываются крайне важными, более того — болезненными, в нынешней России. Опубликованные в этой книге сочинения российских школьников о Второй мировой/ Великой Отечественной войне в год шестидесятилетия победы — тому зримое подтверждение, почему и актуальность подобных публикаций трудно переоценить[fn]Из других подобных публикаций последнего времени см. также: Веселова А. Советская история глазами старшеклассников // Отечественные записки. 2004. № 5. C. 126–131 (фрагменты гимназических сочинений — с. 132–138)[/fn]. Я уверен, что составившие эту книгу тексты будут прочитаны с интересом, и сейчас хотел бы лишь обозначить более общую смысловую рамку, о которой читающим, по-моему, стоит помнить и в которой приведенные в сочинениях факты полезно оценивать.
 
С чем связана важность данной темы? Вот лишь несколько причин. Первая, самая общая и самая главная — в том, что в истории России нет ни одного события, которое по его признанности буквально всеми хотя бы приближалось к победе во Второй мировой (Великой Отечественной) войне. Конечно, событиями той войны еще и сегодня затронуты в России буквально все: по меньшей мере, в четырех из пяти нынешних российских семей есть участники той войны, в каждой третьей семье — пропавшие тогда без вести (данные опросов ВЦИОМа, ныне Левада-Центра, в 2001 году). Но дело не только в личной заинтересованности — речь идет о символическом смысле происходившего более 60 лет назад, причем о смысле и символе предельно высоких. Школьники этот момент и контекст вполне осознают: «…та война — наша последняя святыня. Рухнет она — что же останется?», — пишет один из них. И в самом деле: для десятков миллионов людей в России это центральное событие прошедшего века, задающее ему структуру, придающее ему смысл. Ведь именно на названном событии «великой победы» — и это уже не просто достояние отдельной семьи, но работа всей государственной системы — держится позитивная значимость всего советского периода российской истории. Другого положительного символа такой степени общности советская эпоха по себе не оставила (а распад СССР, крушение советского строя жизни и мысли для десятков миллионов российских граждан — главное отрицательное событие, можно сказать, «антисобытие» ХХ столетия[fn]Подробнее и с опорой на данные систематических, репрезентативных опросов населения см.: Гудков Л. Победа в войне: к социологии одного национального символа [1997] // Он же. Негативная идентичность. Статьи, 1997–2002. М., 2004. С. 20–58.[/fn]. Понятно, что данный символ приобретает в постсоветской ситуации еще одно особое значение: кроме всего прочего, он должен как бы «перекрыть» разрыв между советской и постсоветской эпохой, если хотите, перебросить через него мост[fn]См. материалы уже упоминавшегося специального выпуска «Память о войне 60 лет спустя» журнала «Неприкосновенный запас» (2005. №2/3); параллельно издан на немецком языке: OstEuropa. 2005. № 4/6. Конструирование образов афганской и чеченской войн, их перекличку с образом переосмысляемой сегодня Отечественной войны, сейчас не разбираю, см. о них, в частности, на страницах упомянутых номеров «НЗ» и OstEuropa, а из более ранних материалов — работы Л. Гудкова и Г. Зверевой.[/fn].

Особенность же нынешней конкретной временнóй точки состоит в том, что шестидесятилетие Победы, достигнутой в сорок пятом, — тот хронологический и исторический рубеж, на котором во всей серьезности встает проблема передачи непосредственного жизненного опыта последних живых участников войны тем, кто знает и будет отныне знать о той войне только в опосредованной форме. Встает, назовем ее так, проблема свидетельства уцелевших[fn]В сравнительно недавнее время, начиная с 1950-х годов, ее ставили в Европе и Америке пережившие Катастрофу — Шоа или Холокост (книги Примо Леви, Жана Амери и других); позднее, уже в советских условиях, ее пробовали наметить пережившие сталинский террор и ГУЛАГ (Солженицын, но наиболее радикально — Шаламов). Но она чрезвычайно остро стояла, например, перед ранним христианством. См.: «…Иоанн… пришел для свидетельства, чтобы свидетельствовать о Свете, дабы все уверовали чрез него. Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете» (Ин 1: 6–8). Философии свидетельства уцелевших в Катастрофе — с учетом опыта первоначального и средневекового христианства — посвящена книга Джорджо Агамбена «Что остается от Освенцима» (1998), первую главу из нее в русском переводе см.: Синий диван. 2004. № 4. С. 177–204[/fn].

Отсюда — третий момент, определяющий сегодняшнюю важность тем войны и победы. Наиболее сознательные и критичные из очевидцев — например, писатели В. Астафьев и В. Быков, историк А. Некрич, литературные критики В. Кардин, Л. Лазарев и другие — еще в 1960-е годы отчетливо видели — да те, кто живы, и по сей день видят — заказной, постановочно-лакировочный характер картин войны, которые были узурпированы государством в позднесоветскую, брежневскую эпоху, а сейчас, при очередном укреплении «властной вертикали» и «державного престижа России» как бы воскрешаются у них и у нас на глазах. Собственно говоря, до юбилейного двадцатилетия победы в 1965 году, впервые отмеченного государством как всеобщий праздник, война вовсе не была в центре новейшей истории страны Советов: началом координат, сконструированных в сталинскую эпоху, выступала Октябрьская революция, «начало новой эры в истории человечества». И лишь Брежнев, точнее — брежневское руководство, работа его идеологического аппарата, систем воспитания, средств массовой коммуникации, литературы, кино сформировала ту композицию истории ХХ века, в средоточии которой утвердилась война, победа в войне и которую во многом унаследовали нынешние россияне, включая даже самых молодых. Поэтому во всех разговорах о войне и победе не следует забывать, что речь при этом фактически идет обо всем воображаемом целом советской истории (непременно включая сталинский, хрущевский и брежневский ее периоды), а может быть и еще шире — о советской конструкции мировой истории ХХ столетия[fn]Подробнее о конструировании нынешнего образа войны и победы в этом историческом контексте я писал в статьях «Сталин и другие» (Мониторинг общественного мнения. 2003. № 1. С. 13–25; № 2. С. 26–40), «Лицо эпохи: Брежневский период в столкновении различных оценок» (Там же. № 3. С. 25–32), «”Кровавая” война и “великая” победа» (Отечественные записки. 2004. № 4. С. 68–84). О государственно-патриотической составляющей данного процесса, включая государственный же антисемитизм, расставивший акценты в официальных оценках Холокоста, см.: Ферретти М. Непримиримая память: Россия и война // Неприкосновенный запас. 2005. № 2/3. С. 76–82[/fn].
 
Отмечу, что авторы школьных сочинений (точнее, те из них, чьи работы выбраны для публикации) понимают идеологически сконструированный, избирательный, направленный характер сегодняшних представлений старших. Вот как это формулирует один из авторов: «…так усердно рассказывали о войне в духе победных реляций, что сегодня даже ветераны не могут говорить другим языком. Они просто не помнят того, о чем раньше говорить было небезопасно. Они так долго это никому не рассказывали, что уже и забыли». Потому для школьников и встает проблема «другой истории» — восстановления того, что было принудительно вычеркнуто из официальных реляций, стерто с панорамных муляжей, оттеснено за рамку широкоформатного экрана героических эпопей.
 
О том, что именно удалено и заполировано на помпезных картинах героической войны и победы, читающие книгу в подробностях узнают сами. Если перечислять совсем коротко, это советский и немецкий тыл, советский и немецкий плен, советский и немецкий лагерь. Важно, что они не просто официально запрещены цензурой к упоминанию или уничтожены некоей внешней силой под названием «власть» — о них не хотят помнить сами люди. На триумф подобного забвения работали государственные системы школы, печати, телевидения, отбиравшие, компоновавшие и поколение за поколением воспроизводившие парадно-юбилейную картину коллективного прошлого. И вот сегодняшний результат: «…многим людям в нашем российском обществе, в преддверии 60-летия победы в Великой Отечественной и Второй Мировой войне, — пишет автор одного из сочинений, — не хотелось бы вспоминать, что в глубоком тылу советской армии был ГУЛАГ и были проверочно-фильтрационные лагеря, была рабская сила под названием “спецконтингент”, строившая шахты, комбинаты, заводы и фабрики». И это лишь малая часть пропущенного или вытесненного в России всеми и каждым, а значит, не проработанного, не очищенного сознанием, не прошедшего, по формуле немецких историков» «работу траура» и потому не ставшего, никак не могущего стать действительно «прошлым» и освободить место для будущего.
 
Другими словами, страницы книги говорят о реальной цене победы (напомню официально-командное «любой ценой» в смысле «никого и ничего не жалеть» и полностью противоположное ему «мы за ценой не постоим» в песне Окуджавы, означающее «ради победы мы не пожалеем жизни, каждый — своей»). Надеюсь, читатели не пропустят здесь картин Москвы 16 октября 1941 года или сцен стахановского движения между зэками в лагере, фактов принудительной подписки населения на государственный займ или эпизодов с продажей водки и портвейна в осажденной Москве, бунта крымских татар в фильтрационном лагере под Тулой и русофильства официальной печати при бытовом антисемитизме населения в первые же недели войны. Впрочем, перечислять эти и множество других примеров нет нужды: книга самостоятельных разысканий, в результате которых сотни подобных фактов появились на свет, — теперь в руках читателя.
 
Речь в ней всякий раз идет как будто бы о реконструкции деталей в контексте личной истории, устных рассказов, семейных фотографий и писем, если таковые сохранились. Причем многие, если не все авторы книги либо напрямую углубляются в прошлое собственной семьи, либо хотя бы косвенно — знакомством ли, перепиской — связаны с действующими в их рассказах лицами (сравним возможности этих не очень надежных, то и дело заглушаемых и прерываемых каналов передачи опыта с официально-государственными, транслирующими, накладываясь друг на друга, постоянно и на всех)[fn]Отмечу, что по этим «слабым» каналам связи, которые не стоит идеализировать, передается, конечно же, не только реально пережитой участниками личный опыт, но и анонимно-всеобщие, а потому не рационализируемые, практически бесконтрольно воспринимаемые, хотя и не оставляющие «видимых» следов стереотипы уравнительности и рессантимента, ксенофобские установки и оценки, синдромы социальной вражды и расовой неприязни, самые фантастические слухи и самые невероятные предрассудки. Дефицит различных,взаимодействующих и не только поддерживающих друг друга, но и взаимно сдерживающих каналов передачи опыта — а для социолога за этим стоит дефицит самостоятельных и авторитетных групп, форм институционализации их идей и ценностей, конкуренции и кооперации между ними — значимый контекст проблем истории и памяти в советском и постсоветском социуме, который здесь приходится оставить без обсуждения.[/fn]. Но это не может не повлечь за собой переструктурацию и переоценку целого, а далее, может быть, потребует пересмотра и самих рамок оценки, ее критериев.
 
Главный противник школьников в этом споре за память — государственная «политика умалчивания», как называет ее один из авторов, имея в виду фактическое молчание советской истории и ее «памятников» о Холокосте в СССР и даже на его территории (я бы сказал, что центральным оппонентом авторов, главным, хотя зачастую и не названным прямо антигероем их сочинений выступает именно советское государство). А их решающий аргумент в этом споре — понятие «истины»: «…что останется? Останется истина», — пишет уже цитированный нами старшеклассник.
 
Прожженный постмодернист скажет, что апелляция к «самим вещам» и к «тому, как все было на самом деле» остались в позитивистском XIX веке, в далеком прошлом исторической науки, на ее начальных этапах. Уточним. Как исследовательский инструмент — конечно, но как двигатель познания — ни в коей мере. Пишущий историю исходит и не может не исходить из того, что описываемые им люди и их поступки действительно были, почему и могут (должны) быть реконструированы и поняты. В каждом отдельном случае реконструированы и поняты, ясное дело, частично, приблизительно, условно, но сомневаться в реальности происходившего для самих его участников, отрицать подобную реальность значит для историка заигрывать с дьяволом.
 
Последнее же не просто опасно, как для каждого, — оно ему по профессии не положено: ценности не позволяют (да и необходимости в такого рода гипотезах для познания, строго говоря, нет). Этот не педалируемый, но твердый вывод — он лишь на первый взгляд относится к методологии, на деле же отсылает к моральным основаниям познания, этической определенности исторического поиска и ответственного поведения вообще — еще один сквозной мотив сборника, на который хотелось бы обратить внимание заинтересованных читателей. В заключение могу только пожелать, чтобы они у этой книги нашлись уже сегодня.

Дополнительные материалы:

Борис Дубин. Память, война, память о войне // Отечественные записки» № 4 (43), 2008:

9 мая 2010
Приложение 1. Борис Дубин. Война: свидетельство и ответственность

Похожие материалы

16 января 2015
16 января 2015
Ещё мальчиком, в 45-м году, Алоис Небель увидел, как через его родную железнодорожную станцию «Белый Поток» в Судетах отправляют эшелоны с депортированными немцами. Теми немцами, что были поводом для Гитлера вторгнуться в эту часть Чехословакии в 38-м году.
8 мая 2012
8 мая 2012
Во вторую годовщину нападения Германии на Советский Союз специальный корреспондент The Times написал панегирик «Молодой России» – толерантному, уверенному в себе, жизнелюбивому народу, который с интересом и сознанием собственной миссии взирает на Запад. Момент ее пробуждения автор связывает с переломной победой под Сталинградом.
22 декабря 2011
22 декабря 2011
Большой проект журнала «Новое литературное обозрение», посвященный «августам как высшим точкам социальных бифуркаций ХХ века» (августы 1914, 1939, 1945, 1968, 1991 годов), приглашает авторов
25 февраля 2010
25 февраля 2010