Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Историческое сознание и гражданская ответственность — это две стороны одной медали, имя которой – гражданское самосознание, охватывающее прошлое и настоящее, связывающее их в единое целое». Арсений Рогинский
Поделиться цитатой
19 июля 2012

Герд Кёнен. Потому, что это нравилось Сталину? Размышления по поводу истолкования сталинизма Йоргом Баберовски / Osteuropa №4, 2012 г.

Л. Соков. Сталин и Монро. 1991. Источник изображения: aerofeev.ru

Текст немецкого историка Герда Кёнена в контексте дискуссии о книге Йорга Баберовски «Сожженная земля», в которой утверждается, что Сталин основал в СССР систему террора из любви к пыткам и убийствам.

Опубликовано в: Osteuropa №4, 2012 г., с. 81–88

Яснее всего можно понять страстную аргументацию Йорга Баберовски, опираясь на предпоследнюю и последнюю главы его книги – убедительное изображение негативно завершенной тоталитарной деспотии, в которой «сталинизм» окончательно обрел свою сущность. «Чем был сталинизм? – ставится вопрос в первой главе, и ответ гласит: «Ключом к объяснению чрезмерной власти является сам диктатор». Когда он умирает, в течение ночи перестает существовать его универсальная и не поддающаяся учету террористическая система, которая превратила даже его ближайших и старейших соратников в комок нервов у людей, читающих по губам, доносящих друг на друга и занимающихся взаимным шпионством. Правда, это произошло только после слепой массовой истерии, в ходе которой нашли свою смерть еще сотни, может быть, тысячи людей: «Сталину понравилась бы эта сцена». Подобно тому, как – если следовать Баберовски – могла понравиться и та степень, в какой это общество после его смерти и по сей день было и остается неспособным дать себе полный отчет в происходившем. Об этом свидетельствует одна лишь степень растерянности:

На самом деле великому молчанию и полному оправданию альтернативы не было, так как обсуждение пережитого равно свело бы с ума и палачей, и жертвы (S. 505f.) .

«Сталину бы это понравилось». Эта фраза, позаимствованная из документального романа Мартина Эмиса «Коба Грозный», и предпосланная книге («И мы не должны упускать из виду то, что напрашивается само собой – что Сталин делал это потому, что ему нравилось»), проходит наподобие лейтмотива через все изложение. Следовательно, мы переживаем в исследовании сталинизма момент Гольдхагена: палачи делали это, желая поступать таким образом из идеологического фанатизма и даже находили в этом удовольствие?

Нет. Момент Гольдхагена в исследовании коммунизма имел место пятнадцать лет назад уже в форме «Черной книги», вышедшей в Париже, более того, в истолковании и представлении ее содержания издателем Стефаном Куртуа. Подобно тому, как нацисты (согласно Гольдхагену) впитывали «подобно материнскому молоку» ненависть к евреям, оборачивавшуюся их уничтожением и интегрировавшуюся «как грамматика» в немецкое мышление, а затем удовлетворенно проявляли эту ненависть в жизни, так должна была (по мнению Куртуа) и коммунистическим партиям всех стран прививаться «подобно генетическому коду» «криминогенная идеология» классовой ненависти, имевшая следствием уничтожение ее объектов, и в качестве власть имущих толкавшая партии на массовые преступления. Жестом триумфального превышения Куртуа свел количественную оценку утрат к «ста миллионам», в то время как численность жертв нацистов составила только половину. Ах да, и кстати, убитые.

Йорг Баберовски весьма далек от такого рода обскурантистских и ориентированных на сенсационность моделей объяснения и превышения. Он, слава Богу, не доходит также до идеи писать о «красном холокосте» или чем-то подобном. Его задача – выявить специфическое, можно сказать даже, на свой лад «единичное», в массовом сталинистском терроре, исходя из конкретных исторических условий России и большевистской революции. Поэтому он отвергает также объяснения, которые сам вводил примерно десять лет назад в своей книге «Красный террор», считая их главным ключом для интерпретации. Они представляются слишком абстрактными и «перетяжеленными» – в особенности это касается тезиса Зигмунта Баумана о тоталитарном терроре как попытке насильственными методами установить «определенность» и завершить проект современности в форме общественного тела, свободного от противоречий.

Цель и развитие насилия

Идеи не убивают, говорит теперь Баберовски. Но зато заразно насилие: «Понять насилие с самого начала нельзя, оно понимается только в своей динамике». (S. 11) Вот какова, следовательно, его центральная тема: динамика насилия, перешагивающая его собственные изначальные цели и границы, если однажды полностью вступить на этот путь, как во время гражданской войны поступили Ленин и большевики.

Правда, аргументация здесь оказывается противоречивой. Ведь Баберовски изображает и самого Ленина, и основную группу руководящих большевиков в качестве фанатиков, по меньшей мере являвшихся не циниками, а «участниками войны за веру, которым предстояло выполнить святую миссию» (S. 66). Иное дело, если понять правильно, Сталин и его когорта: они были не представителями интеллигенции, а выходцами из крестьянства, часто с периферии империи. Тем самым они представляли собой аутентичные продукты тех «далеких от государства и архаичных насильственных сфер» империи, в которых насилие окончательно стало самостоятельным. Для них «в ходе войны исполнялись мечты всей жизни, так как им было разрешено безнаказанно ранить и убивать». (S. 80) И при этом они предвосхищали «символ веры сталинизма: … уничтожать врагов как сорную траву и освобождать тело общества от вредителей» (S. 64).

Правда, это снова звучит в полном соответствии с заявлением Зигмунта Баумана о жестоком садовнике, который хочет сделать из диких архаических зарослей современный человеческий парк; вот только он будет в этом случае иметь дело (останемся в ряду сравнений) с примитивными крестьянами, которые в лучшем случае сделают из зарослей картофельное поле.

Баберовски хочет, однако, рассказать «не историю Советского Союза, а историю сталинизма» (S. 15). Правда, в результате рассмотрения истории революции, Гражданской войны и новой экономической политики исключительно как «инкубационного периода сталинизма» (S. 87), сталинизм приобретает черты некой неизбежности. И в то же время должно быть охарактеризовано различие, представляющее собой нечто большее, нежели простое нарастание изначального революционного импульса. При правильном понимании вовне ввиду несбыточности большевистского проекта в «далеких от государства архаичных насильственных сферах» вновь созданной империи он претерпел своего рода мутацию, а именно рождение «сталинизма» как системы власти, ориентирующейся «на модель мафии» (S. 29).

Прежде чем давать отпор, следовало бы позволить воздействовать на себя раздражению, вызванному аргументом. Резонерствующее исследование истории, и в этом Баберовски прав, упорно обходит стороной психопатологию в политическом. Ведь «власть, не преследующая никакой цели, не предусмотрена в историческом повествовании». То, что насилие может стать эндемическим и на длительное время питаться «самим собой» и что оно неоднократно само только и создавало свои идеологически приукрашенные обоснования, которым якобы следовало – все это при взгляде на XX столетие, как и на современность, не должно быть столь уж чуждой идеей. Баберовски следует здесь идейным линиям, как их сформулировал, например, Вольфганг Софски: «Абсолютное насилие основывается на самом себе. Оно является не средством ради достижения цели, а самоцелью… Оно – бесцельная, негативная практика, а не поэзия». Отсюда Баберовски делает вывод: «Дело не в мотивах, а в сферах осуществления, в которых развивается насилие». (S. 219)

Но то, что понятно в применении к войнам и гражданским войнам или к ситуациям полного беззакония, едва ли может – а уже Клаузевиц говорил о свойственной войне тенденции становиться «абсолютной» – иметь силу применительно к политике режима, у которого с 1922 г. больше не было внутренних противников и которому на протяжении десятилетий предстояло осуществлять безраздельную государственную власть. Если режим Сталина – в том числе и именно после того, как он исключил последних внутренних оппонентов – сам вновь и вновь создавал ситуации чрезвычайного положения, гражданской войны и беззакония, как во время «похода за культуру», кампании коллективизации и индустриализации или в условиях Большого террора с 1928 по 1939 гг., то, исходя из одной лишь психопатологии Сталина, для которого «чрезвычайное положение» было «раем» (S. 218), не продвинешься очень далеко.

Ведь собственно тоталитарным элементом большевизма, именно в его сталинистской фазе, была не столько его чистая, даже приносящая удовольствие готовность к насилию, сколько в первую очередь претензия этой системы на перекраивание всей совокупности общественных связей, от которой он не имел возможности отказаться, не теряя своего права на существование, и которая ради чистого самосохранения должна была все более превращать в единое целое. Это имело мало общего с утопическими идеями и какими-то Grand Designs (грандиозными замыслами. – Фр., прим. пер.) нового общества. Еще в меньшей степени речь шла о «рае на Земле (о котором Баберовски говорит снова после того, как он только что отверг все «идеологические» обоснования). Примерная характеристика социалистического строя, которую Ленин поспешно импровизировал в 1917 г., чтобы якобы теоретическим способом обосновать свое исключительное притязание на власть, была настолько трезва, проста и утилитарна, насколько это было возможно. Речь должна была идти не только о превращении всего общества в «единую контору и единую фабрику». Нет, Ленин представлял себе развитие человеческого субстрата, пригодного для достижения этой цели в виде своего рода социально-биологической мутацию.

Маркс ставит вопрос о коммунизме так, как естествоиспытатель поставил бы вопрос о развитии новой, скажем так, биологической разновидности, если знать, что она возникла таким-то и таким-то способом и модифицируется в таком-то и таком-то определенном направлении.

Правда, это был в меньшей степени Маркс, чем Спенсер, не столько исторический материализм, сколько социальный дарвинизм. «Новый человек» большевиков представлял собой – по ту сторону знаменитой лирической экзальтации Троцкого в «Литературе и революции», призванной скорее заполнить явную кричащую брешь – практическую необходимость, так как «старый человек» ни на что не годился. Большевистский властный организм сам должен был превратиться в формирующее ядро нового замкнутого общественного организма, складывавшегося из «сырья» молодой поросли – или он погибнет в море «мелкобуржуазной анархии», которую Ленин уже в 1918 г. характеризовал как подлинную главную опасность. Под этим подразумевались стремления к чистой воды самосохранению – им же несть числа, – следовать которым были принуждены от 70 до 80 процентов людей, живших вне «нового общества». Но их-то живительной активности прежде всего и обязано возрождение страны до уровня производства 1913 г. во время «новой экономической политики».

Логичность террора

Когда Сталин в 1928 г. обратился к старой навязчивой идее Ленина, согласно которой упомянутая «мелкобуржуазная анархия», на иллюстративном уровне воплощавшаяся образами «кулака» и «нэпмана», может сомкнуться с внешней сферой мирового капитализма и размыть режим – это было, конечно, параноидальной мистификацией, но не только. Краткий взгляд на Китай времен Дэн Сяопина конца 70-х гг. показывает, какая огромная социально-экономическая динамика высвобождается в действительности, если связать с мировым рынком накопленные внутренние импульсы коммерческой активности, сконцентрированные именно на селе. Политика Дэна, которую он осуществлял с минимальными идеологическими и теоретическими издержками представляла собой положительное, не репрессивное снятие внутреннего напряжения, вполне походившего на сложившееся в Советском Союзе в конце 20-х гг., даже если мирохозяйственные условия были тогда труднее. Прежде всего КПК считала себя способной и после высвобождения этой динамики развития, и даже именно благодаря ему, утвердить свою власть. ВКП (б) времен Сталина не считала себя способной на это, а, сознавая последствия своих действий, развязала новую, одностороннюю гражданскую войну с началом в 1929-1930 гг. политики сплошной коллективизации.

Было ли это только следствием патологического «бесцельного» наслаждения насилием? Нет, иным способом, кроме как с помощью оглушающего терроризма (который не случайно вызывал ассоциации с захватнической политикой Чингисхана, как, например, в душе отстраненного от дел Бухарина, защищавшего стратегию, проведению которой несколькими десятилетиями позже положил начало Дэн) это чудовищное предприятие едва ли было бы осуществлено. С другой стороны, с чего бы предполагать, что Сталин, выступая зимой 1929 г. с заявлением программного характера о том, что Советский Союз после коллективизации и моторизации сельского хозяйства станет на протяжении двух-трех лет самой богатой зерновыми страной мира и на этой основе военно-промышленной мировой державой первого разряда, сам не верил в это? Самое ужасное в политике большевиков заключалось, еще до ее безграничной насильственности, в ужасной простоте представлений о ее развитии. И наоборот, безграничная насильственность была функцией и продуктом постоянного провала их планов. Вместо превращения в «самую богатую зерновыми страну мира» СССР оказался в 1933 г. страной, переживший самый большой в своей истории голод.

Это не соответствовало никакому положительному «плану», напротив, хотя не свидетельствовало и о наличии плана истребления. С происходившим можно было бы справиться, если бы только удалось вырастить посреди моря крови, хаоса, голода и нищеты новое государство-Левиафан: молохи тяжелой промышленности, военные заводы, в которых концентрировались технологические потенциалы, военные объекты и огромные людские массы, а также «фабрики нового человека», т.е. институции по подготовке кадров, школы, университеты, идеологические аппараты и аппараты, обеспечивающие деятельность в сфере досуга. В этом отношении Сталин проводил вполне последовательную политику, хладнокровно учитывавшую или, во всяком случае, принимавшую во внимание все катастрофы и людские потери и без каких бы то ни было колебаний следовал своим курсом.

Верно, что эксцессы Большого террора, которыми лично управлял и которые постоянно сызнова подталкивал Сталин, приводившие на край самоуничтожения собственного партийного и государственного аппарата, с трудом вписываются в эту картину. Ведь и данное обстоятельство лишает покоя Йорга Баберовски – другая «черная дыра понимания», которую многие специалисты по социальной истории или историки культуры, движимые несокрушимым рвением к отмежеванию от всех «тезисов о тоталитаризме» или, во всяком случае, не позволяющие им загипнотизировать себя, охотно упоминают лишь вскользь, или которую они рационализируют и ставят под сомнение с «ревизионистских» позиций. Здесь, в сердце этой тьмы, давала себя знать, в чем не приходится сомневаться, изрядная степень психопатологии, степень человеческого и морального вырождения до самой сокровенной личностной и физической сферы, чему едва ли можно найти соответствующую историческую параллель. И эта загадка все еще не поддалась подлинному разрешению.

Но этой ситуации не следовало бы придавать дополнительную загадочность. Не было ли в этом и метода или, скажем, логичности, поддающейся распознаванию? И, к слову сказать, не является ли эта идея куда страшнее, чем представление о Сталине как о психопатологическом насильственном преступнике? Что он и был таковым, не подлежит, как говорилось, никакому сомнению. Но как он, а с ним и некоторые представители его ближнего властного круга, смогли столь безгранично проявлять свои паранойю и садизм? Все ведь зависит здесь от условий, делающих это возможным. Что касается этих условий, то сколь угодно чрезмерно и обычно применяемое насилие не объясняется просто самою собой, т.е. беззащитностью их жертв и своего рода «зомбированием» палачей. Нет, оно нуждается в какой ни есть легитимации и в чем-то вроде мотивов.

Даже в клиническом смысле паранойя может быть или совершенно эндогенной или оказаться вызываемой и питаемой реальными, порождающими страх опытом и условиями окружающего мира, т.е. своего рода «реальной паранойей». Мания преследования, присущая ближнему сталинистскому властному кругу, имела вполне реалистические причины, не заключавшиеся – и в этом Баберовски совершенно прав – прежде всего в международной обстановке, которую и Сталин, и его круг катастрофически неверно оценивали с 1933 по 1941 гг. Скорее причины их паранойи крылись во внутренней ситуации – их собственной социальной изоляции и оторванности от реальности; серьезнейшем недостатке информации, поддающейся проверке; несоответствии между триумфальными сообщениями об успехах и реальной жизненной ситуацией; лишь частичной и условной лояльностью их собственных кадров, даже совсем молодых, свежеиспеченных «профессионалов», которых они подняли на руководящие функции и послали на фронты «социалистического строительства», не говоря уже, например, о военных. Конечно, Сталин не мог верить в абсурдные сценарии заговора, которые он сам неоднократно разрабатывал. Но то, что встречалось ему в протоколах допросов, которые он внимательно читал и в которых делал пометки, все слухи, обрывки разговоров или остроты, рискованные ожидания или уничтожающие приговоры должны были лишь до некоторой степени соответствовать действительности, чтобы питать чувство окружения никем иным, как сплошь «двурушниками». И чем ближе к центру власти, тем сильнее это оказывалось это чувство. Постоянная одержимость представлением о террористических посягательствах, которые должны были предназначаться ему десятки раз, или о возможном военном путче, была, по меньшей мере, свидетельством серьезной степени реального страха.

Собственно, и Йорг Баберовски также не может принять правильное решение в этих густых зарослях противоречивых свидетельств. Он называет цели, которых Сталин достиг с помощью террора: формирование совершенно послушного и более или менее полностью «замененного» государственного, партийного и хозяйственного аппарата, который все-таки как-то функционировал при огромных издержках и плохих результатах; полную, означавшую почти всемогущество, свободу действий для себя самого как директивного центра, в том числе по отношению к ближайшим сатрапам и сотрудникам, и именно применительно к ним; далеко идущие «чистка», запугивание, тотальный сбор персональных данных и милитаризация общества – такого, которое в условиях мировой войны смогло быть мобилизовано и собрано воедино с помощью терроризма, рассчитанного на длительный срок, но наряду с этим (так я хотел бы утверждать вопреки оценке, данной автором) еще и посредством заново активизированного шовинизма советско-великорусской окраски. И наконец, тотальная война Гитлера, направленная на порабощение и истребление, дала в конце концов предшествовавшему массовому террору и всем разорениям, порожденным коллективизацией и индустриализацией, освящение более высокого порядка, уже не поддававшееся никакой разумной оценке.

Было ли это только проникнутое отчаянием истолкование задним числом или все же аутентичная мотивация, если, например, Дмитрий Шостакович писал в своих воспоминаниях, что только войне он и обязан возможностью высказаться и вернуться к истокам своего художественного творчества? «Все обрело контуры, четкость, смысл».

Это подводит нас к возникновению пункта более общего характера – вопроса о том, как вообще могут функционировать общество и люди в такие времена универсализированного и не поддающегося исчислению террора. Только ли по приказу и застыв от ужаса или с людоедской подлостью, как в волне доносов, исчислявшихся многими миллионами? Часто, как мне представляется, имела место и встречная мобилизация активных импульсов, нацеленных на выживание, и интенсивной духовной деятельности. Отчетливее всего, как на многих примерах в своих «Шепчущих» показал Орландо Фигес, это проявлялось даже среди детей и родственников «врагов народа», исчезнувших в условиях террора. Родственники жертв большей частью пытались компенсировать свое клеймение фанатическим усердием в учебе и работе, нередко рвением в приспособлении, и это, как ни парадоксально, могло содействовать сохранению советского общества, причем в течение длительного времени после смерти Сталина.

Пространства насилия и мировой коммунизм

Остаются «далекие от государства архаичные насильственные сферы», которым сталинизм первоначально и был, вероятно, обязан своим рождением. Этот периодически повторяющийся тезис не просто понять читателям книги, не зная более ранних работ Баберовски, в которых он анализировал возникновение сталинистских структур, социальных форм и умонастроений, начиная с кавказской периферии – тем более что претензия на истолкование сильно расширяется здесь на всю среду «выскочек из крестьян», которые в качестве свежеиспеченных представителей власти и сотрудников аппарата власти с доброй порцией «самоненависти» бросили в преисподнюю старый мир русской деревни, но в то же время принесли с собой в новые властные структуры свои жестокие и примитивные способы поведения и мышления. Для представителей основных сталинистских кадров это могло бы в общих чертах соответствовать действительности, хотя уже применительно к фигуре Молотова (который в 1906 г. учеником средней школы присоединился к большевикам, а будучи студентом Санкт-Петербургского политехнического института стал профессиональным революционером) можно выдвинуть некоторые возражения биографического характера.

Но прежде всего ценность объяснения сокращается при взгляде на другие коммунистические партии, будь то в Китае, Югославии, Вьетнаме или Камбодже – все они устанавливали и укрепляли свою власть сходными способами, когда эксцессы превращались в кампании террора. Все они знали также фазы внутренних террористических «чисток», жертвами которых пала немалая часть собственных кадров этих партий и их основателей – нередко на основе признаний, полученных с помощью жестоких пыток. Для более же узкого властвующего клана вокруг Мао, Тито, Энвера Ходжи, Хо Ши Мина или Пол Пота с биографической точки зрения имеет силу аргумент о происхождении из «далеких от государства архаичных насильственных сфер». В большинстве своем (за исключением Тито) они происходили из среды людей, достигавших интеллектуального восхождения или из старых элит; во всяком случае, свой опыт гражданской войны они накапливали в крестьянских «насильственных сферах». Для некоторых характеристик сталинизма в узком смысле этот тезис мог бы обладать определенной объясняющей силой. О первоначальных большевистских революционных кадрах вокруг Ленина и Троцкого, как и о большой части коммунистических властителей, он дает куда меньше информации, коль скоро речь идет об их политике и способах осуществления ими власти.

«Мы должны представить себе Сталина как счастливого человека, который радовался душевным мукам своих жертв», – пишет в одном месте Йорг Баберовски (S. 249). Если это аллюзия на известные заключительные слова эссе Альбера Камю о Сизифе: –

«Ему принадлежит его судьба. Камень – его достояние… Одной борьбы за вершину достаточно, чтобы заполнить сердце человека. Сизифа следует представлять себе счастливым»,

– то имело бы место, правда, их совершенно абсурдное применение. Но и при дословном цитировании это предположение кажется мне сомнительным. Был ли Сталин, а с ним и его приспешники, «вполне вменяемыми, когда им дозволялось выступать в роли палачей», как говорилось в нескольких местах (например, S. 339), скорее сомнительно, учитывая ведро водки, которое они вылакали между казнями, и ведра одеколона, с помощью которых они пытались после этого (напрасно) удалить запах крови. Во всяком случае, Николай Ежов, подлинный демон Большого террора, превратился в морфинистскую развалину задолго до того, как ему самому пришлось молить о сохранении жизни.

Нет, я не представляю себе Сталина счастливым человеком. Во всем его ошеломляющем тоталитарном полновластии, которым он, несомненно, обладал на протяжении более чем двух десятилетий, и невзирая на то извращенное наслаждение, которое он испытывал, играя со своими жертвами как кошка с мышками – его судьба не принадлежала ему, он был в такой же степени гонимым, в какой и гонителем, и он скончался с ужасным чувством, что ближайшие сообщники, коварно используя медицинские средства, способствовали его безвременной смерти, чего он постоянно боялся. Ему бы надо было их, «слепых котят» (как он назвал их незадолго до смерти), засунуть в мешок и утопить!

Что отстается?

Так что же остается от книги Йорга Баберовски «Сожженная земля»? Сильное впечатление от прочтения. И ощущение мужественной попытки по меньшей мере ближе подойти к загадочному, мрачному ядру явления, помещенного под рубрику с названием «сталинизм». Все выдвинутые здесь возражения и сомнения – это ведь такие, которые только и спровоцировали данную решительную попытку. Я ощущаю это как тем более продуктивную попытку, что эта книга была создана на уровне огромного исследования, которое в последние двадцать лет с момента (частичного) открытия архивов питалось со многих сторон этими гигантскими событиями и эрой, в которую они происходили. Книга полностью живет своим материалом и не только является в высшей степени информативной и хорошо читающейся для заинтересованных любителей, но предлагает и для каждого, включая автора этих строк, многие годы занимавшегося этим сюжетом, потрясающее чтение. А такое потрясение все еще необходимо.

Перевод Валерия Брун-Цехового

По теме:

19 июля 2012
Герд Кёнен. Потому, что это нравилось Сталину? Размышления по поводу истолкования сталинизма Йоргом Баберовски / Osteuropa №4, 2012 г.

Похожие материалы

28 июня 2012
28 июня 2012
О роли футбола в лагерной жизни подробно писал Николай Старостин. Ему принадлежит известная формула о том, что эта игра была «средством выживания» в ГУЛАГе. Бывшие профессиональные футболисты, каким был он сам и какими были его братья, или даже близкий родственник известного футболиста, каким был Лев Нетто – могли выжить в лагере за счёт своей причастности к игре, чья популярность имела значение и по ту сторону проволоки. Но лагерный футбол Старостиных – лишь часть общей картины.
9 октября 2009
9 октября 2009
Глава из книги немецкого историка Александра фон Плато «Объединение Германии – борьба за Европу» (книга была выпущена РОССПЭНом в 2007 г.). Отрывок рассказывает о роли СССР и его руководителя Михаила Горбачёва в немецких событиях 1989 г.
20 июля 2014
20 июля 2014
«Уроки истории» продолжают разговор о прошлом и настоящем исторической науки в России в рубрике «Политика, опрокинутая в прошлое». На этот раз речь не столько о методологических подходах, сколько об организационном оформлении исторической науки в России.

Последние материалы